Татьяна Васильева

Мартовские мозаики

Во сне, в зеркале, в воде пребывает мир. Чтобы убрать мир, который снится, нужно не спать. Чтобы убрать вещи, которые отражаются в зеркале, нужно не смотреться в него. Чтобы убрать вещи, которые отражаются в воде, нужно опорожнить сосуд, вмещающий их. Все, что есть и чего там нет, находится здесь, а не там. Вот почему мудрецы не устраняют мир, а устраняют знание о мире.

Гуань Инь Цзы

Пока он так метался в неистовстве и рвении своем, Вкруг уст и по лицу ее вдруг зазмеились чудно тени, И беспрестанно трепетали веки и бились вверх и вниз, В то время как за мягкими пушистыми ресницами как будто что-то стерегло, грозило, кралось, подобное огню, коварно и таинственно ползущему по дому, или подобно тигру, что извивается в кустах и светится сквозь темную листву своим желто-пятнистым, пестрым телом.

Шпиттелер

O ridicolosissime heroe!

Блез Паскаль

«…Миг между ночью и днем, между тьмой и светом, сном и явью, сознанием и подсознаньем. Краткий миг, когда Солнце и Луна протягивают мост по ту сторону неба, когда свет и тьма растворяются друг в друге, лед и пламя сливаются воедино, когда падает завеса и распахиваются веки, пропуская в огромные, еще хранящие тайное знание зрачки, светлую явь действительности, миг, когда душа, как нагулявшаяся кошка, проскальзывает в приотворившуюся калитку, будто и не думала отлучаться, будто для нее существует один только этот уютный теплый дом с привычными любящими хозяевами, и одно лишь неуловимое мгновение память хранит воспоминание о встрече дикой ночной страсти и привычной дневной упорядоченности, миг, который один только и существует в иллюзорности времени, миг, который по сути и сам не более, чем вымысел и обман…»

День будет добрым. Солнечный зайчик, прокравшийся в комнату сквозь неровную дыру, прогрызанную в восточной стене, плюхнулся мне на лицо и тут же размазался по полу пятном неопределенной формы и невыразительного содержания. Общажный кот Пусик, заночевавший сегодня с нами, погнался было за ним, но врезался лбом в прикроватную тумбочку, да так и застыл в недоумении. С тех пор как неизвестные натуралисты постригли его под пуделя, Пусик часто останавливался посреди прыжка, непроизвольно вляпываясь в размышления о вечном.

И все же мне нравится просыпаться вот так, свежим весенним утром от прикосновения нежных солнечных лучей, звонкого пения птиц, неугомонного кошачьего мявканья…

Сегодня я проснулся необычайно рано. Под окном дрались воробьи, нещадным звенящим гомоном заглушая грохот пригородных электричек.. В то время как дыхание свежего весеннего утра навсегда вытесняло из памяти ночь и ее грезы (nunc!), щебет невинных пташек заслонял представление о месте нашего обитания (hoc!).

День будет славным. Позавтракать уже не успеть, пора мчаться на лекции.

К несчастью, с тех пор как поддавшись на уговоры провокаторов и мазохистов, желающих совместить неприятное с бесполезным, преподавание химии в институте велось на китайском языке, места в аудитории пустовали. То ли дело в прошлом семестре, когда увлеченные валом повального увлечения лекциями на лекции валом повалил увлеченный слушатель. Размеры лектофилии тогда на полтора процента превышали аналогичные данные по нимфомании, битломании и статистике бегства Герасима из революционного Петрограда. Да и то сказать, краткий курс дзентермодинамики читала известная телезвезда, порнодива голубых кровей, Галактион Хризофилактович Нептица. Места на лекциях приходилось занимать с вечера, пробираясь сквозь окна, водосточные трубы и вентилляционные шахты. В аудиторию выстраивались очереди, а лекторов доставляли к месту функционирования на руках. Записи же их высказываний и апологем ценились как зеница ока и хранились пуще жемчуга и злата, тем паче, что последних у нас отродясь не водилось. Некоторые энтузиасты даже ночевали в аудитории, практикуя обучение во сне. То есть они желали обучаться даже в часы, отведенные для сна.

К несчастью, те давние, дошедшие до нас лишь мифами времена миновали, и сейчас больше практиковался метод сна во время обучения. А лекции посещали лишь отдельные студенты, кто мучался бессоницей или неотвязными кошмарами. Но таких было ничтожно мало. Все остальные спали в своих постелях, невинные, как младенцы, и им все еще не было мучительно больно, несмотря ни на что. Даже на поименную перекличку, проводимую бездушными женщинами-роботами, безжалостными к мольбам, но склонными обманываться и верить всякой ерунде.

В аудитории практически никого не было. Народ спал и видел сны, а проснувшись, пел и танцевал. Guadeamus, попрыгучий стрекозел!

Алисы на лекции тоже не было. Я понял это с первого мгновения, как оказался в аудитории — ее рыжую гриву и звонкий смех пропустить невозможно. Все было напрасно: раннее пробуждение, мирный солнечный зайчик, забытые сны. Я чувствовал себя полным идиотом, сидя на последнем ряду, как на вершине пустого холма — по меньшей мере глупо провести два часа под недоумевающим взглядом лектора среди заросших паутиной пустых столов и белоснежных, без единого пятнышка стен, оживляемых лишь висящими здесь с прежних времен зарешетченными ликами великих ученых, косвенно либо родственно соприкоснувшихся с институтом. Ученые мужи с грустью взирали из-за решеток, и мысль, что я-то отсюда вскоре выйду, а им сидеть и сидеть, единственная грела меня в часы страданий. Впрочем, все, даже и лекция по химии, если раньше вас не прикончит, в конце концов кончается, и вы наконец мчитесь из конца в конец аудитории, лишь стоило лектору закончить. Sic transunt… Так мчатся дни наши, бессмысленные и бесславные…

— Эй, поторопись! — мимо проскакал друг Колька, а с ним, радостно вопя и подпрыгивая от восторга, вся толпа человек в двадцать, в целях конспирации именующая себя редакцией. Я тут же завопил в унисон со всеми во славу светлого весеннего дня.

Однако восторженная ода, воспевающая нашу радость, была недоступна постороннему уху, ибо звуки ее лежали вне пределов человеческого восприятия, а мы по сути были невидимы для постороннего глаза, ибо перемещались в направлении, ортогональном его привычному представлению. То есть, встречный оказывался способным к восприятию нас как таковых, только в случае, если он обладал сонаправленным с нами мироощущением. Если же нет, максимум, что он мог заподозрить, так это что в порыве свежего весеннего ветра мимо него пронеслось нечто вдохновенное и непостижимое. О, конечно, Всевидящее Око Старшего Брата восприимчиво на всех волнах и диапазонах, и, несомненно, наблюдает сейчас за нашим передвижением, скрежеща зубами. Но в последнее время (в некоторой степени и усилиями мастеров по электронике из нашей команды) в организме Всевидящего Ока стали случаться непредвиденные сбои. Явственно слышался треск коротких замыканий, летели искры, валил дым, из нутра выносили обгорелые тела, и в системе «наблюдение-обнаружение-принятие мер» связи летели на фиг со все убыстряющейся скоростью. Когда же механизм, фиксируя нарушения режима, пытался принять меры, Карающий Молот Рыжего Проректора рушил, судя по истошным воплям и выпученным глазам его сотрудников, что-то внутри себя самого. Впрочем, неполадки не были столь уж значительными, чтобы можно было быть уверенными в безнаказанности. Нет, просто появилась ВОЗМОЖНОСТЬ не быть настигнутыми. Которой мы тут же и воспользовались…

— Слышал, — крикнул, заглушая прочих, Колька, — чего Рыжий еще надумал?

— А что?

— Говорят…

Редакция с визгом затормозила и обернулась ко мне. Командор клюнул Леську, которая держала его клетку, и уже с земли радостно завопил:

— Ура! Свихнулся! Рыжий совсем свихнулся! Хана всем! Ура!

Общими усилиями его подавили, засунув, как полагается, в темный мешок, и, перебинтовав Леськину руку, кое-как восстановили status quo.

— ? — спросил я.

— Говорят, Рыжий приказал обнести студгородок забором!

— Чтоб никто не ушел!

— И не вернулся!

— Еще и ворота приказал установить!

— Железные, витые, со скульптурками!

— Ага, точно, колхозницы и генералиссимусы, двести пятьдесят шесть пар, двести сорок три позиции, из них девять любимых — дважды, а четыре особо любимых — трижды!

— Да вы что?! — удивился я.

— АГА! — хором ответила редакция. Кроме Командора, который лелеял душевную травму и с нами не разговаривал.

Но мы проволокли его тяжеленную клетку с собой через весь студгородок, просыпающийся навстречу новой, гаснущей уже заре, невзирая на угрожающе зависший над ним Молот Проректора.

Забора, по счастью, не было. Но посреди дороги, перерезая единственную хоженую тропу, что вела от студгородка к электричке и далее, в большой город и мир, посреди этой тропы, разбитой нашими ногами в грязь и дребедень, стояли ворота. Те самые, резные, с генералиссимусами.

— Уже установили, — ахнул кто-то.

Но мы, не раздумывая, свинтили со стальных прутьев двести пятьдесят шесть железных генералиссимусов, накрепко припавших к двухсот пятидесяти шести крестьянкам в двухсот сорока трех позах, из которых девять встречались дважды, а четыре, особо чтимые и любимые — трижды. Торжественно салютуя и траурно трубя, мы закопали их у подножья холма в близлежащей березовой роще, куда отродясь не ступала нога Проректора. И не ступит, будем надеяться, до скончания времен. А на обратном пути мы уронили осиротевшую решетку ворот аккурат в разверзнутую на тропе лужу, с довольным чавканьем поглотившую ее.

— Ик, — сказала лужа.

— Вот и хорошо, — сказали мы.

И пошли в Раскрашенный Бункер, служивший редакции прибежищем в мрачное время суток, когда в общаге выключали свет, тепло, воду и прочие удобства цивилизации. Там мы и провели остаток дня двадцать шестого марта, совместно обсуждая успех операции.

Хороший день. Жаль только, Алису встретить сегодня не удалось, еще успел подумать я, мирно отходя ко сну.

— Пора, хозяин, просыпайтесь.

Я очнулся оттого, что Мхабу тряс меня за плечо. Я уже успел привыкнуть к его уродству, но отсюда, снизу, вид открывался новый и омерзительно непропорциональный. В противоречии с перспективой (прямой, равно как и обратной) курчавая голова его казалась еще большей на крошечном туловище с коротенькими изогнутыми ножками, которыми он держался за землю обезьяньей хваткой. Казалось, а возможно, так оно и было, он способен и лазить по веткам сродни обезьяне, и висеть на хвосте, спрятанном до поры до времени под его мини-юбкой из пальмовых листьев, как у вампира, скрывающего рабочие клыки под очаровательной улыбкой. Однако он был прекрасным проводником, и он один согласился сопровождать меня в нынешней моей охоте. Его родная деревня, испокон веку промышлявшая охотниками и туристами, вся выстроилась у околицы и хором в разноголосицу рыдала, провожая нас. Я сам едва не прослезился. Хотя в свое время я и отловил семнадцать львов семнадцатью различными способами в пустынях, степях и саваннах, на охоту за тигром я выходил впервые. Но я полагался на собственный опыт, как на абсолютную истину.

И вот, которые уж сутки мы шли по следам огромного тигра, с давних времен обитающего в лесу, хозяина джунглей, как водится, наводящего ужас на окрестные поселения. Впрочем, я не сомневался, что мощь человеческого разума, подкрепленная увесистыми огнестрельными аргументами, и на этот раз победит хитрость звериных инстинктов, и задача только в том, чтобы выследить хищника.

Мхабу вел меня скрытыми тропами по земле властелина джунглей все ближе и ближе к его логову. Третьим в нашей компании охотников за шкурами был маленький козленок, низкорослый и уродливый, как и все в затерянном селении. Он передвигался на веревке следом за Мхабу и имел свое мнение относительно целей нашего предприятия, каковое нередко оглашал ломким блеянием, слышимым, вероятно, далеко в джунглях. Мхабу отечески нежно беседовал с ним на привалах, когда думал, что я уже сплю и их не слышу. Разговор велся на родном туземном наречии, имевшем больше сходства с козьим меканьем, чем с каким-либо из человеческих языков. Обитатели деревни жили одной дружной семьей с домашними животными и лесными зверями, как и полагалось примитивному народу доцивилизованных времен.

Однако сейчас пора было двигаться. Мы шли уже который день (а точнее, которую ночь), мы шли и шли по джунглям навстречу повелителю лесных тварей, но ни разу еще не видели его, а встречали окрест только заросли, заросли кругом, колючие ветки, сплошь поросшие мелкими голубыми цветочками — как никак весна. Голубые цветочки источали приторный аромат прелестного, и жеманно тянулись друг к другу тонкими голубыми пестиками. Где только мог дотянуться, я давил их тяжелыми ботинками, и они лопались, как набрякшие воздушные шарики, наполненные пахучей вязкой субстанцией. Я обратил внимание, что Мхабу неодобрительно на меня посматривает, но мое воспитание заставляло меня и дальше искоренять это безобразие, и я продолжал ступать по ним всюду, где только мог различить.

Мы шли в темноте, а спали днем, чтобы не быть застигнутыми тигром врасплох. Большая часть жизни шла в джунглях по ночам, и часто в кромешной тьме, куда не проникало ни мерцание звезд, ни фонарь луны, рядом с нами слышались тяжелая поступь и сопение какого-нибудь дружелюбного местного обитателя. Что касается меня, я предпочитал передвигаться в инфракрасных очках, снабженных оптическим прицелом и портативным пулеметом, Мхабу, похоже, видел в темноте, как кошка, а козленок не слишком переживал по поводу того, кто же именно его съест.

В джунглях царила тишина, только изредка нарушаемая дальним воем леопарда или хриплым карканьем клюворога, надоедливым, как кашель. Неожиданно справа послышался хруст веток, и очки подсказали мне, что к нам подкралось крупное и не слишком безобидное животное. Судя по длинным лапам и способу передвижения, что-то вроде огромного орангутанга.

— Мхабу, — позвал я маленького проводника.

Тот только бросил презрительный взгляд в сторону прячущегося животного и снова двинулся вперед. Оно робко последовало вдоль нашего маршрута.

— Кто это такой, Мхабу? — я решил все-таки задать вопрос, когда и по прошествии часа животное продолжало все так же красться параллельно нашему пути. — Что ему надо?

— Не ему, а ей, — ответил Мхабу, не останавливаясь. — Это Мхеба, старая обезьяна, невеста Мхабу.

— Но, Мхабу, это же в самом деле обезьяна, орангутанг, насколько я могу судить. Как она может быть твоей невестой? — как мог вежливо спросил я.

— Но, Мхабу, это же в самом деле обезьяна, орангутанг, насколько я могу судить. Как она может быть твоей невестой? — как мог вежливо спросил я.

— Конечно, не может. Я говорил ей, между нами все кончено, иди домой и Мхабу пойдет домой. Мхабу не станет жениться на обезьяне. А она бродит кругом, корчит рожи, девушке Мхабу чуть глаза не выцарапала. Ревнивая, известное дело, обезьяна.

Он плюнул в кусты в сторону бывшей подруги, откуда донеслась в ответ долгая гневная тирада. Очевидно, обезьяна так и не примирилась с отставкой и не оставляла надежды воссоединиться со своим повелителем.

Мхабу тоже долго не переставал плеваться и бормотать что-то себе под нос. Для меня это оказался первый случай убедиться, что границы его обаяния простираются намного шире континуума особей женского пола туземной деревни, и охватывают значительную часть животного, а возможно, и растительного мира джунглей.

Погрузившись в размышления о загадке женской души, а также непостижимой взаимосвязи уродливого и прекрасного, я пробирался по джунглям, пока меня не остановил предостерегающий крик проводника:

— Хозяин, не надо! Хозяин!

Оглядевшись, я обнаружил, что забрался в болото чуть не по пояс, а бедному туземцу зеленая жижа уже заливает подбородок.

— Назад! — немедленно скомандовал я, руководствуясь соображениями филантропического гуманизма, но назад, как и вперед, пути не было, а на смену дружелюбным пиявкам стремились еще более любвеобильные нетопыри и редкие в этих местах, но от того ничуть не менее страстные крокодилы.

Пришлось положиться на инстинкт козленка. Мхабу ослабил веревку, и тот, решив, что избавился от нас, рванул к спасительной тропе, оставляя на цветущей поверхности болота просеку наподобие той, что проделывает ледокол среди ледяной пустыни. Не знаю, как нам удалось добраться до сухой земли, половина снаряжения осталась в проклятом болоте, и я слышал, как чьи-то крепкие челюсти со вкусом пережевывают мою кинокамеру, зубную щетку и бритвенный прибор. По счастью, аптечка осталась при мне, и пока Мхабу гонялся по лесу за козленком, то угрожая, то заклиная его волей покойной матушки, я принялся избавляться от гадких пиявок патентованным средством доктора Кона — «чесночной палочкой от всех кровососущих». Должен отметить, что Мхабу справился со своей задачей быстрее меня, и даже успел развести костер и приготовить нам жаркое из вышедшего на его уверения кролика, а я все совал и совал под нос проклятым, обожравшимся моей кровью тварям дурацкую вонючую палочку. Наконец Мхабу помог и мне, и мы спокойно поели.

Сегодня на ранний предрассветный ужин мой проводник приготовил седло кролика по-провансальски. Умеренно зажаренные кусочки филе слегка сочились нашпигованным в них салом. Под соусом из местных помидоров, красного вина и лесного чеснока, приправленные и посоленные не более, чем достаточно, они таяли на языке, проваливаясь в пищевод уже однородной жижей. Надо ли говорить, что Мхабу не позабыл поджарить ломтики французского батона и подогреть бутылочку бордового вина как раз до той необходимой степени, когда оно еще слегка холодит горло, но уже греет утомленное одинокое сердце.

Мы ели старательно и долго, макая кусочки хлеба в горячий соус, обгрызая хрупкие косточки, смакуя тонкий аромат вина. Должно отдать должное и отдавшемуся нам кролику, и должному вину и продолговатому хлебу.

Джунгли уже начали светлеть, из сумрака стали вырисовываться цвета, и наконец страшный крик гиббона возвестил зарю. «Уа-уа», — отозвалось стадо его сородичей, и джунгли расцвели тысячами голосов: пение птиц, жужжание насекомых, болтовня никчемных обезьян. Очевидно, тигр уже отправился спать, и нам тоже пришла пора отдохнуть.

Пока я ел, ловкий туземец успел вырубить вокруг чащу ратата, приуготовляя ложе, и теперь срезал пальмовые листья и кору для подстилки. Да, далеко я забрался: в цивилизованных странствиях проводники срезали бы четыре молодых деревца, чтобы соорудить платформу из ветвей футов так на двадцать над землей, покрытую крышей из отборного бамбука, что они притащили бы из деревни.

Кутаясь в спальный мешок, я видел, как Мхабу расчесывает козленка, втолковывает ему нечто, понятное им одним. Может быть, повезет завтра, и мы наконец выйдем на след короля влажных чащ, думал я, погружаясь в объятия Морфея.

Сон мой был глубоким и освежающим, а пробуждение радостным. Моя дорогая, не может быть, чтобы сегодня мы не встретились. Я вдохнул полную грудь весеннего воздуха.

Необыкновенная, знойная, случилась в этом году весна! Менее месяца прошло, как мы толклись на крыше общежития, оглушительным воем приветствуя ее приход. По слухам, в ночь, когда на календаре мирозданья перелистываются со скрежетом последние зимние страницы, мчит в вышних сферах легкая огненная колесница, запряженная крылатым, шестиногим и одноухим мерином, принадлежащим кому-то из старших божеств, и лишь на эту торжественную ночь его одолжившим, мчится колесница, не разбирает дороги, норда и оста, правых и виноватых, везет огневолосую деву в сиреневом плаще и белых полусапожках, тоже, вероятно, у кого-то позаимствованных.

Мы всматривались в сияющие небеса до рези в глазах, но так никого и не разглядели, несмотря на звон в ушах, темноту в глазах, дрожь в руках и слабость под коленками. Но не увидев, почувствовали вдруг, как пахнуло знойным пастбищем и жарким лежбищем, когда пал с небес на плоскую нашу крышу увесистый продукт конской жизнедеятельности. Пришла! Весна пришла!

И вот уже заработало солнышко, засияло ярче тысячи ламп по 120 киловатт каждая, ярче ста двадцати миллионов ватт засияло солнце, перевыполняя ранее взятые обязательства по всему видимому спектру. В далеких, неразличимых и оттого отчасти мнимых полях жаворонками защебетали ранние скворушки, взошли, засупонились и засохли на корню озимые, поднялись и пожухли забытые с прошлого сезона посевы яровых, в садах подросла и расцвела сирень, а в городах распустились и отбились от рук подростки. И закрадывалось в просвещенные умы нехорошее подозрение: а есть ли предел небесной благодати, и где численное выражение той грани, за которой миллионы киловаттчас переходят в килоджоули в миллисекунду, и чем чреват переход этот в жаркую, жаркую весну одна тысяча девятьсот восемьдесят… года…

А, чтоб тебя — теплое и пушистое снова сверзилось на мое лицо. Это свихнувшийся Пусик согнал в нашу комнату солнечных зайчиков со всей общаги. Они стаей скакали по потолку, гоняясь по кругу каждый за предыдущим, и не разберешь, кто за кем гонится, и кто от кого удирает. Другая стая тщетно шарила в наших пустых тумбочках, чихала над книжными залежами и, резвясь, скакала над кроватями.

— Ой, — сказал, не просыпаясь Колька, которому упитанная зайчиха уселась на грудь и защекотала шею тоненькими золотыми усиками.

Оглядевшись, зайчиха перебралась повыше, Коляну на нос, а с полдюжины ее маленьких зайчат устроили чехарду поверх одеяла. Жесткое одеяло, не для их солнечных лапок, подумал я и пересадил зайчат ближе к золотистому телу матери.

И не дожидаясь, когда Колян раскроет глаза, отправился за сиренью.

Накануне, по дороге в рощу, я заметил щедро расцветший куст и решил с утра набрать букет для моей Алисы.

Сирень росла в реликтовом дачном поселке по ту сторону железной дороги, где пережитки кулацкого прошлого выращивали на своих куцых нечерноземных сотках земляничные поля светлого будущего. Некоторые, правда, отдавали предпочтение вишневым садикам. Что и говорить, о вкусах не спорят.

Интересующий меня садик был обнесен железобетонным забором из прутьев и плит, хозяйским горбом упертых с комсомольских строек местного значения. Поверх забора, живописно свитая в колечки и кренделечки, красовалась цепкая колючая проволока, а внутри тосковала парочка восточно-германских волкодавов, не столько охранявших вверенный объект, сколько предававшихся философствованию над основным вопросом волчьей философии, точнее, над формулированием его формулировки, прошедшей эволюцию от тривиального «быть или не быть», через дворово-надрывное «тварь я дрожащая» к нынешней лирической — «отчего волки не козы, отчего роз не шамают». Так ведь козам розы и не доверили бы. Под задушевными волчьими взглядами кукуруза скукоживалась, мимоза мимикрировала, а грузди погружались в глинозем и глубокомысленные размышления — есть ли волки козы, есть ли козы розы. И только козы не сомневались никогда — козы есть козы есть козы есть козы.

Но сирень выбиралась наружу. После полуночного воя, когда вконец изодрав связки и исцарапав душу, сторожа отправлялись зализывать моральные раны, она гибкими ветвями перелетала через ограду, нежными зелеными листочками проползала сквозь колючую проволоку, свешивала над нейтральной полосой душистые махровые грозди. На рассвете я принял вздрагивающие, в холодном поту ветки в свои обьятия и, взвалив на себя громадный, в сотню сиреневых лап букет, под неумолчный пулеметный лай берлинских сторожей с той стороны стены, бережно и нежно отнес его в общежитие.

Едва успев забросить в общагу цветы для моей любимой, я помчался на факультатив по моей почти столь же любимой математической вероятности. Преподаватель, добрейший Пал Степаныч, ничего не сказал, когда я влетел в класс одновременно с выжигающим слух звонком.

С тех пор как маленькую зверюшку, ответственную за смену дня и ночи, а по совместительству занятий и перемен, пристрелил преподаватель кафедры военного коммунизма, с тех самых пор звонками заведовал Рыжий Проректор, приспособивший для этого дела своего дедушку, выжившего из ума борца с троцкизмом. Перед дедушкой были установлены часы с асинхронным механизмом, отмечающие каждые сорок и пять минут появлением (вместо кукушки) прекрасного альпинистского снаряжения. Дедушка в молодости увлекался альпинизмом и встречал вышеназванное снаряжение диким визгом, отдававшимся в укрепленный на его груди микрофон, а голубиная почта разносила его восторг по аудиториям. Недавно к Рыжему приходила с проверкой группа зеленых, но ничего вредного для живой природы не обнаружила, а поскольку с левыми коммунистами зеленые в свое время тоже чего-то не поделили, комиссия оставила самый лестный отзыв о нововведении Рыжего и удалилась в благостнейшем расположении духа, усердно пользуясь зубочистками из слоновой кости, сервированными к прекрасному обеду с голубиным жарким, которым попотчевал их Проректор. Несомненно, говорилось в их докладе, опыт заслуживает самого широкого внедрения, так как удовлетворяет всем современным гуманным, а также гуманитарным принципам.

Короче говоря, звонки отныне звучали регулярно и все, включая преподавателей кафедры военного коммунизма, были ими вполне довольны. Что же до факультатива по математической вероятности, до которого я наконец добрался, Пал Степаныч вел его так, словно мы были малыми детьми, увлеченными математикой ab ovo, а не совершеннолетними оболтусами, озабоченными прежде всего проблемами возмужания и самоутверждения.

— Сегодня, — начал Пал Степаныч, дождавшись, когда все усядутся, и расхаживая вдоль доски, длинный, как семафор, — сегодня мы с вами, уважаемые коллеги, посвятим наш семинар следующей занимательной математической проблеме. Описывается она в книге игр и головоломок, которую мне посчастливилось прочесть еще на заре моих дней. В данной книге среди многих прочих приводится поистине чудесная задача, формулировка которой происходит из малоизвестного рассказа одного американского писателя. Рассказ этот мне, к сожалению, прочитать не довелось.

— Почему? — прервал его Колька, — не было времени?

— Не нашел рассказа. Писатель с указанным именем не публиковал рассказа с таким названием.

— Не публиковал или вы не нашли? — Колька продолжал тянуть время.

— Хороший вопрос. Конечно, достоверно можно утверждать только вероятное: я не нашел.

— Может, в переводе название поменялось. Или его еще не перевели. В оригинале надо было посмотреть.

— Я смотрел в оригинале. Такого рассказа нет, — развел руками Пал Степаныч.

— Нужно было…

— Колька, брось, нельзя сделать все, что должно.

— Извините, — прервал нас Пал Степаныч, — ваше утверждение относится уже к области философии морали и выходит за рамки нашего сегодняшнего семинара.

— А вы… — начал Колька.

— Если вас интересует мое личное мнение, я придерживаюсь старинного принципа: debes, ergo potes.

Мы помолчали, обдумывая.

— А если это был псевдоним? — снова вылез мой друг.

— Очень может быть. Но вернемся к задаче. Итак, в рассказе описывается процесс судопроизводства некого затерянного в джунглях племени. Представьте себе жестокого князька дикого народца, который (князек, а не народец целиком) самолично и весьма своеобразно осуществляет правосудие. Сцена, — Пал Степаныч картинно взмахнул рукой, — представляет собой цирковую арену, на которой находится подсудимый. Царек и его приближенные наблюдают за действием с трибун. Подсудимый подходит к двум одинаковым на вид дверям, за одной из которых скрывается прекрасная молодая девушка, а за другой — огромный голодный тигр. Глашатай зачитывает обвинение и велит подсудимому, положившись за беспристрастную и справедливую волю случая, открыть одну из дверей. Если за дверью будет девушка — подсудимый признается невиновным и в качестве такового тут же получает девушку в жены. Если же из-за двери выскакивает тигр, считается, что подсудимый понес справедливое наказание за совершенное преступление. Как говаривали древние: “Ad bestias!”, и да свершится наконец правосудие. Такой вот варварский способ судопроизводства.

Девушки охнули.

— Но мы с вами не дикари, — продолжил польщенный Пал Степаныч, — давайте усложним задачу. Пусть у нас будет не одна, а три пары дверей, и пусть за первой парой дверей скрываются два тигра, за другой — две девушки-двойняшки, а за третьей — девушка и тигр. Подсудимый выбирает сначала, какую пару дверей он будет открывать, затем открывает поочередно правую и левую дверь. Задача осложняется тем, что между его попытками обитатели соседних камер могли поменяться местами, причем тигры одинаково большие и зубастые, а девушки похожи друг на друга, как две капли воды. И вот подсудимый, открыв два раза двери, обнаруживает за ними девушек, а может быть, одну и ту же девушку. Ему предстоит еще одно, последнее испытание. Он открывает дверь, и — какова вероятность благополучного исхода?

— Благополучного в каком смысле? — не унимался Колька.

— Интересный вопрос. Не будем принимать во внимание философский, экологический и прочие аспекты. Благополучным станем считать тот исход, при котором подсудимый обнаруживает за последней дверью девушку. Еще вопросы есть?

Молчание было ему ответом.

— Ответов пока не надо. Подумайте. И коли нет вопросов, приступайте к решению.

Мы погрузились в вычисления, а потом заспорили. Цифры звучали разные — от трех четвертей до двенадцати двадцати девятых, слышались отсылки к здравому смыслу, психологии царьков и обычаям тигров, уверения, что даже близняшек можно различить, если ты настоящий мужчина, а я сидел и думал — девушка или тигр. Девушка или тигр? Я чувствовал, что найти ответ чрезвычайно для меня важно, но так и не смог уйти от самого вопроса — девушка или тигр притаились за последней дверью, ожидающие, когда я распахну ее. Ни вероятность, ни физический смысл не могли тут ничем помочь. Я сидел, тупо уставившись в пустую тетрадь, пока Колька не дернул меня за рукав.

— Все давно закончилось. Пошли домой.

— Что закончилось?

— Три пары и половина. Ты что, так и сидишь тут с утра?

— А-а…

— Совсем дурной стал. Влюбился, что ли?

— М-м-м…

— В клуб пойдешь вечером?

— В теннис играть?

В клубе может быть Алиса.

— Угу.

— Пойду. Только сначала в комнату заглянем.

О, комната, комната в общежитии! Кто выдумал тебя? Кто построил дом без окон о шести стенах и двенадцати сторонах? Кто уложил серые кирпичи ровными рядами с земли почти что до небес? Знаете, если класть кирпичи последовательно и параллельно один на другой, у вас не выйдет лестницы в небо, получится только матрица стены. И что поделаешь, если образование вам еще нужно, а внутренний мир уж обрамляет по периметру серая кладка?

Да, кстати — доводилось ли вам любоваться, хотя б издали, снизу вверх, прекраснотелой кариатидой, свод античного храма своим прекрасным телом поддерживающей? У нас их были сотни, сотни дивных дев. Взращивая в студентах разумное, доброе, вечное, общежитие в первоначальном проекте содержало изящных кариотид в количестве немеряном и качестве неописуемом. К несчастью, во время реализации чудного сооружения на местности, неподалеку от той местности собралось Учредительное Собрание Первого Объединения Обобщенных Кариотид, Соединенного Съезда или Соединительного Союза (УчСПООК-ССиСС), и делегаты на него слетелись со всех окрестностей и площадей, земель и областей, городов и районов. Были там представлены партия атлантов, небеса снизу ограничивающих, и горгулий, воды небесные к земле направляющих, были там фракции барельефов, фронтонов и флюгеров, подкомиссии террас, эркеров, веранд и навесных козырьков, примкнувшие к ним балконы и баллюстрады, делегации лепнины и резных ставень, представители отдельных изразцов, мозаик и витражей, а также фонтаны и колоннады, и прочие архитектурные излишества — все, выжившие в отдаленных районах и уцелевшие в некоторых областях. И вот в результате они получили полновесный съезд, а мы — остались с нашим общежитием. То есть с тем, что от него осталось. Без всяких каменных баб!

Что ж до разумного, доброго, вечного, то оно все же выросло, выползло наружу и, сжевав пуленепробиваемую загородку, благополучно уползло на городскую свалку, где, по слухам, и поныне прекрасно себя чувствует. Хотя и продолжает неуклонно расти, что в сочетании с полным отсутствием у него ума, чести и совести вызывает у местных жителей определенные, не высказываемые вслух опасения. К сожалению, эксперимент по выращиванию УЧиС в отдельно взятом анклаве с треском провалился еще раньше, полностью уничтожив как саму лабораторию, в которой он имел несчастье зародиться, так и три этажа ниже. Но мы-то получили наше общежитие!

Внутрь проходим осторожно, но с достоинством, желательно строго в вертикальном положении и строевым шагом. Минуем вахту, где день-деньской несет трудовой дозор Старая Мойра, бабка постпенсионного возраста в тельняшке и бескозырке. Одной рукой входящих в вахтенный журнал записывает, другой — внукам носки вяжет. Хорошо устроилась, Старая! Престарелого демона Максвелла прогнал с тепленького местечка сам Рыжий Проректор с издевательской, прямо скажем, формулировкой — за неисполнение должностных обязанностей и превышение служебных полномочий. С тех пор осужден демон навечно ремонтировать теплотрассу вместе с прочими козлоногими недоумками в оранжевых жилетах, а в общежитии расположилась юная комендантша, Антонина мать ее Иванна. Большую часть должностных полномочий выгнанного демона она приняла на свои грудеплечи и теперь вволю нарушает закон больших чисел и новую конституцию, раздел о неприкосновенности жилища.

Ранним утром призраком, грозным призраком бродит она по коридорам, стучится в комнаты:

— Откройте, мальчики!

Изыди, неугомонная! Мальчики только глаза сомкнули, всю ночь трудились, порядок в комнате наводили. Теперь чисто кругом. Пусто. Голодно.

— Мальчики!

Изыди, лукавая!

Вселялись мы к тебе нежные, вселялись домашние. Как в общагу зашли — все, амба, каюк, никто не уйдет ничего без.

Значит, так было дело. Экзамены мы сдали, собеседование там, медосмотр, отработку прошли. И тут же на руки ключ получили. Говорят, селитесь и развивайтесь. В смысле, учитесь и новое разузнавайте. Мы, с ключом в руке, двинули навстречу новой жизни. А как же — право имеем!

Нужную дверь по коридору находим, ключ в соответствующее отверстие аккуратно вставляем, по часовой стрелке поворачиваем. Потом — против. И снова — по. Не подходит ключ, как ты его ни верти! Правда, когда ногой вдарили, дверь все ж таки распахнулась. Тут-то оно все и началось.

Потому что внутри не было ничего. Вот некоторые говорят, что на свете нет абсолютной пустоты. Врут гады! Они просто в нашей общаге никогда не бывали.

А мы уже здесь. Вслепую движемся ощупью. Но ведь движемся же. Значит, какое-никакое, а пространство вокруг имеется. Твердь под ногами нащупываем — и земля, стало быть, есть. До потолка руками дотягиваемся — и потолок есть. Стены кругом, все в порядке — пространство в наличии. А это уже кое-что.

Тут же, кстати, с потолка электрический шнурок свешивается, а на конце — патрон, лампочку в него вкрутить — светло станет. А свет — это хорошо!

Теперь можно и по сторонам осмотреться, постепенно оборудования всякого, приспособлений для жизни, мебели там какой-никакой в комнату натаскать — пару табуреток, стол, кроватей на всех. На одну из стен мы гвоздиками простыню прибили, да и вообразили из нее занавеску, за которой будто б окно — как полагается, с естественными спутниками и малыми звездочками, лукавыми искорками с небес подмигивающими.

Вот, можно сказать, и поселились. Тут и зажили. Кровати вдоль окна расставили, по стенам картинки расклеили, звери там, цветочки-ягодки. Хорошо! Водичка журчит, рыбка плещется, травка зеленая сквозь асфальт пробивается. Посидели, отдохнули, а там пришло время и наружу из комнаты выбираться.

Как высунулись, мы, конечно, свою дверь пометили, значок соответствующий гвоздиком нацарапали, чтоб не заплутать, когда возвращаться станем. И вдоль коридора с полотенцем через плечо отправились умывалку разыскивать. Что сказать — трудно пришлось. Особенно по части обоняния. Но — водой холодной умылись, взбодрились. Вообще, как-то к жизни местной приспособились, с окружающей средой примирились.

И обратно пошли, свою комнату разыскивать. Батюшки! На всех дверях значки намалеваны, по коридору толпой голодной первокурсники бродят, мыкаются, от ужаса по-человечески изъясниться не могут!

Но оно и к лучшему оказалось — ну, перепутались все, перемешались, зато перезнакомились.

И зажили вместе. Весело, славно.

После всякое было, чего уж таить, и топили нас, и дымили, да чего зря былое вспоминать. Теперь-то все кругом родные братья. За исключением второго этажа, где сестры. Но все равно, родственники. Так что чай пить заходите без церемоний. Заварку с собой приносите, и пожалуйста. Хоть вы и с другой общаги — все равно заходите. Мимо Старой Мойры аккуратно протискивайтесь, Антонине мать ее Иванне на глаза не показывайтесь, а к нам — добро пожаловать: чай вскипятим, сушек поедим, а то и в шахматы перекинемся.

А пока никто не пришел, можно и позаниматься. Все мы, не позабывшие тепло домашних очагов, не любили холодных аквариумов читалок, а возвратившись к себе в комнату, залезали с ногами и учебниками на кровать и вгрызались в трехэтажные формулы и заумные теории вплоть до полного отупения. Учились, учились и учились, как оставлял последнее распоряжение со смертного одра некто выдающийся в превосходной степени, скрывавшийся, однако, за вымышленным именем двойственной этимологии.

Я начал с дзен-термодинамики: «…в котле с кипящей водой не отыскать холодного места…» или говоря другими словами: в закрытом сосуде температура жидкости выравнивается по всему объему вплоть до равновесного состояния.

В наружную стену стукнулся мяч.

— Ух, завернул! — распространилось звуковое колебание с футбольной площадки. — До пятого этажа долетел!

На площадке в любое время суток найдется человек играющий. А в общаге в этот же момент любого времени суток найдется человек бодрствующий. Как, впрочем, и спящий… Алиса…

Мяч снова стукнулся в стену или, не принимая гипотезу тождественности мячей и стен, еще один мяч еще раз стукнулся в ту же стену… При столкновении же молекул друг с другом и о стенки сосудов их скорости и направления меняются, и более быстрые молекулы отдают часть кинетической энергии молекулам медленным, за счет чего и происходит выравнивание температуры газа… Она где-то здесь, неподалеку, тоже разбирается в теоремах и формулах… Мяч…

…ударил меня по плечу.

— Хозяин, — это стало уже привычным. Мхабу опять будил меня, грубо теребя. — Уже темнеет, пора идти! Хозяин слышал тигра?

— Нет, я спал.

— Тигр близко. Мхабу слышал, как он рычал. Надо идти тихо, а то тигр услышит хозяина.

— И что будет? — еще не до конца проснувшись, я пребывал во власти постепенно ускользающих сновидений, и решил подразнить моего уродливого проводника.

— Хозяин, это большой тигр. Очень большой. Владыка здесь.

— Я знаю, такой мне и нужен.

— Хозяин, он может насылать видения. Обман. Хозяин видит сны?

— Конечно, — что-то было там, во сне, что-то сладкое.

— Плохо, очень плохо, хозяин. Что в твоих снах?

— Ты забываешься, дикарь. Какое тебе дело до моих снов?

Я встал, прекращая дурацкий разговор. Но Мхабу разошелся до того, что вдруг схватил меня за руку.

— Какие сны, хозяин? Какие сны?

Кажется, у него навязчивая идея, распсиховался, как псих, подумал я, решив быть с ним помягче.

— Нормальные сны. О девушке.

— Ой-ой-ой, — к моему изумлению, Мхабу обхватил голову руками и запричитал, — как плохо, хозяин, как очень плохо. Тигр превращается в девушку, чтобы обмануть моего господина. Перестаньте видеть ее, а то нам всем будет очень плохо.

— Это же сны, нормальные сны, почему бы мне не видеть во сне девушку, коли я чуть не месяц брожу по лесу в компании с туземцами. Все совершенно нормально.

— Хозяин, будет плохо всем: и тебе, и Мхабу, и козленку.

— Да, уж ему-то точно. Особенно, если зайдет с вальта. Тогда будет еще хуже.

Пора было прекращать этот бессмысленный разговор.

— Ты есть приготовил?

— Да, хозяин. Паштет.

Ну, вот. Когда человек при деле, ему некогда думать о всякой ерунде. Чем больше дел, тем меньше мыслей. Очень практично.

Паштет из вчерашнего кролика несомненно удался. Разогретый в походной печи — ящике с местным песком, — он был отменно вкусен, хоть и без салата и аперитива, зато с козьим сыром на десерт и сладковатым тропическим ликером на дижестив. Насытившись, я откинулся к стволу кофейного дерева с чашечкой обжигающего напитка в руке

и понял, что уже окончательно проснулся и страшно хочу есть.

Хотя бы чаю бы выпить.

А если поставить чайник на кухне второго, девичьего, этажа, где народу меньше и плиты жарче, то, забирая его, можно встретить Алису.

Объясняю. По статистике на десять девчонок в нашем институте приходится около ста одиннадцати ребят. В общаге мы занимаем этажи с третьего по пятый, а девочки располагаются на втором. Узкая лестница, по которой мы имеем обыкновение подниматься к себе, выходит на кухни с отсутствующими в целях противопожарной безопасности дверьми. Еще там имеются вечновключенные плиты и вечнопроточная вода в кранах. По вечерам, где-то часов с трех пополудня до нуля пополуночи, все в общаге пьют чай. Значит, если идти с первого этажа на пятый, заглядывая по пути на кухню второго, где закипает на жаркой плите наш чайник, можно встретить Алису, когда она выйдет из комнаты и отправится на родную кухню за собственным чайником. Если она остановится у плиты, когда я буду проходить мимо, мы могли бы немного поговорить. Если только она выйдет за чайником, если остановится у плиты, если я в этот момент буду проходить мимо… Нужно дать ей шанс, по возможности максимально увеличив вероятность случайной встречи.

По правой лестнице я взбегаю к себе на пятый, минуя запертый днем бункер, по левой — спускаюсь до нижнего холла, прохожу мимо клуба, где сегодня заседают бородатые альпинисты, и снова — по правой лестнице наверх, до бункера.

Вниз.

Бородатые альпинисты ведут разговор о чем-то своем, альпинистском.

— Улицы наши, господа, освещены все еще крайне недостаточно. Я предлагаю немедленно закрепить за каждым членом партии персональный фонарь.

— Но мы, помнится, уже принимали общегосударственную программу «Каждому коммунисту по столбу», и в ее рамках закрепили за каждым персонального коммуниста.

— Я — за! — воскликнул мой внутренний голос.

Бородатые альпинисты враз повернули ко мне побитые, обмороженные лица.

— Нет, нет, я ничего, — попятился я.

Наверх. Раз.

Вниз.

— Привет, Динь!

— Привет, Дон! Чаю хочешь?

— Закипел?

— Поставил только.

— Ладно. Зайду.

Дон, кстати, это главный художник нашей редакции, человек одаренный во всех отношениях. За разнообразные таланты ему прощается многое, иной раз даже слишком многое, но и он в ответ миролюбив и отзывчив.

Наверх. Два.

Вниз.

Меня обогнали двое в ватниках со стопками книг в испачканных сажей трудовых ладонях. Видимо, философы.

— Сциэнциа эст потенциа! — по-бэконовски твердо утверждал один.

— Эст потенциала, нихил сциэнциа, — на откровенно вульгарной латыни провозглашал второй.

Наверх. Три.

Вниз.

Наверх. Четыре.

— Привет, Динь, ты куда? — поперек лестницы стоял Брат.

— Да никуда, за чайником.

— Привет, Динь!

— Привет, Дим!

Это Димка-Самозванец. Брат нас на год старше и соответственно умнее. Имя его предполагает наличие некого родственника, возможно, даже близкого, но нами до сих пор не обнаруженного. Брат существует в мире и согласии с самим собой, равно как и с древней мудростью: «Пришел, ушел и ничего меня не касается». А Самозванец все чего-то доискивается — то еды, то знаний. То пищи для живота, то хлеба для разума. Сейчас он адресовался Брату.

— Так тебе нравится Булгаков?

— Да не особо, — лениво отвечал Брат.

— Почему, Брат?

— А что в нем хорошего — маленький, хромой, глаза одного нет, другой косит, опять же, кости в карманах таскает…

— Я не о внешности.

— Да и по-человечески…

— Да нет, я спрашиваю, нравится, как он пишет?

— Ну как пишет? Я думаю, как все нормальные люди пишет — ручкой по бумаге. Не Хэмингуэй, поди, по клавишам барабанить…

— Я тебя спрашиваю, тебе книги его нравятся?!

— Не могу сказать, я не был в его библиотеке.

— Не ЕГО книги, а его КНИГИ — которые он написал!

— Ну так бы сразу и говорил. Нет, книг его я не читал. Не довелось.

— А-а-а…

— У меня была только фотокопия с журнала. Ну, ты понимаешь, какая ж это книга.

— ?

— По мне, так книга должна быть в кожаном, на худой конец, бархатном переплете… Но пахнуть все равно должна кожей и свежей типографской краской, а бумага белая и хорошо бы еще страницы неразрезанные. Ты берешь ее в руки, гладишь — твою, одному тебе принадлежащую, открываешь… А фотокопия — это не книга!

Вниз.
Наверх. Пять.
Вышел козлик погулять,
Вдруг Проректор выбегает,
Козлику рога сшибает.
Пиф-паф, ой-ой-ой,
Говори, кто ты такой?
Аты-баты, сам не знаю,
Аты-баты, полагаю,
Аты-баты, мне пора,
Строем мне ходить с утра.

А кушать хочется. И чайник все не закипает.

— Динь, ты что, чай собрался пить?

— Угу.

— А можно и я с вами?

— Давай, Дим, только чайник никак не закипит.

— Ну, мы тогда с Братом договорим еще.

— Договорим-договорим, — пророкотал Брат.

— Ну как, Динь? — пришел Дон.

— Привет, Дон.

— Привет, привет, виделись уже. И где твой чай?

— Да никак чайник не закипит!

— Давно?

— Уже два часа на плите греется!

— Все понятно. Он и не закипит никогда.

— Это почему? — возмутился я.

— Видишь ли, — объяснил Дон, — при нагревании тела расширяются, и объем, который занимала холодная вода, увеличивается. На закипание дополнительного объема требуется дополнительная энергия, которая вызывает дальнейшее увеличение объема жидкости, и так далее. Чайник никогда не закипит. К тому же, не следует забывать об энтропии…

— О чем? — хором сказали мы с Самозванцем.

— Об энтропии, — пояснил Дон, — вам хочется пить… Но ведь пить хочется не только вам…

— Привет, мальчики!

На кухню вошла Дина, подруга и соседка моей Александрины. Они чем-то здорово похожи. Например, длинными волосами. Только у Дины они темные, почти черные. А так она ничего, тоже высокая, стройная…

Один из чайников засвистел с плиты, завидев ее.

Дина наполнила свой чайник холодной водой и, поставив его на раскаленную плиту, ушла, прихватив только что закипевший.

О, женское коварство! А мы-то дожидаемся. И не дождавшись, уходим на первый этаж, в буфет. Там уютно и тепло. В стене прорублено узенькое окошко, зарешетченное изнутри на случай воровства и кражи. Но в отсутствие неприятеля стекло регулярно выбиваем мы, редакция Модерн-газеты, ночною порой пробираясь в бункер, который находится аккурат четырьмя этажами выше. А как вы думаете, легко карабкаться по хлипкой веревочной лестнице, раскачиваясь на ветру, под слепящим светом прожекторов и огнем пулеметов — вверх, до самых высот?

В буфете царит тетя Маня. Головой она упирается в потолок, боками раздвигает стены. Из-за ее бока выглядывает старинный транспарант с напрочь стертыми буквами. Тетя Маня хладнокровно хватает связку нежно-розовых, молочных недосисок и, не сдирая шкур, живьем швыряет в чан с кипящей водой. Несчастный гордый недосисок извивается в кипятке без звука, без стона, но через минуту вытягивается в струнку и всплывает на пузырящуюся поверхность. Тетя Маня ловко поддевает его вилами и отправляет на тарелку. Вслед ему шмякается однородный гарнир из морально раздавленных корнеплодов и окровавленного сока золотых яблок.

Нежный Дима, не выдержав впечатлений, тихо сполз по стене. А мы поели. Уж очень кушать хотелось.

Но чай пить в буфете не стали. Все-таки какое-то чувство самосохранения у нас еще сохранилось. К тому же, пока чайник будет на плите закипать, можно пару раз пробежаться по лестнице.

— Эй, Динь, ты в клуб идешь?

Это Колька.

— В теннис играть?

В клубе наверняка будет Алиса.

— Угу.

— Сейчас пойду. Только мне надо в комнату заглянуть.

— Или я что-то путаю, или ты это уже говорил.

— Хочу букет захватить.

Я так торопился, что мчался вниз, не переводя дыхания. Мои руки покрылись капельками сиреневой крови изнемогающих нежных цветов. Альпинисты из клуба успели убраться, уступив место любителям настольного тенниса.

Алисы не было. Как я, кажется, уже говорил, ее трудно не заметить — высокую, рыжую, с густой, свободно падающей на плечи гривой, грациозную, как кошка. А чудные зеленые глаза позволяли надеяться, что она может быть и как кошка ласковой. Впрочем, чем дальше, тем труднее мне было на это рассчитывать.

— Эй, играть будешь? — кажется, кто-то обращался непосредственно ко мне.

И что мне было делать, с сиреневым букетом в дрожащих руках?

— А за кем я?

— За мной, — ответила Дина и подвинулась на скамье, освобождая для меня место.

— Привет, Дин. Тогда я за тобой, — надеясь, что мой голос прозвучал не слишком уж разочарованно, сказал я. И все равно по Дининому лицу скользнула тень сочувствия. По-моему, она меня жалеет.

— А сирень уже расцвела, — будто в подтверждение слов я протянул ей истекающий душистыми лепестками букет.

— Сейчас принесу, куда ее поставить, — ответила Дина, наконец забирая у меня цветы.

Сиреневые капли так и остались на моих руках, и я старался не глядеть в ту сторону, где благосклонно и пышно расположился букет, удовлетворенный наконец своим положением в обществе.

Но чем хороша игра в настольный теннис, так это тем, что некогда предаваться грустным мыслям и личным переживаниям. И болельщики расслабиться не дадут.

— Подкручивай!

— А он подвинчивает!

— Подвинчивай!

— Получи!

— !..

— Мавр получил, мавр должен уйти.

— Да здравствует мавр, — сказал я, беря ракетку.

Бессменным победителем был веснушчатый парень с весенней прической неунывающего пятикурсника.

— Ну что, сразу сдашься, или помучаешься? — для начала он пошел в психическую атаку.

— Разыгрывай.

Он подал. Я взял. Он отбил.

— Гаси!

Сетка.

— 0:1.

— Ты что ли, чемпион?

— А то.

— Сейчас посмотрим, какой из тебя чемпион.

Удар. Он отбил. Я взял. Мимо стола.

— Мимо стола. 0:2.

Он подал.

— А ты, что ли, претендент?

— Там видно будет.

— Ну, поглядим, какой из тебя претендент.

Он подал. Я взял.

— Подкручивай!

— А теперь подвинчивай!

— А теперь сваливай!

— Гаси!!!

— 0:3.

В дверях промелькнула рыжая грива. Александрина?..

— 21:3. Партия. Отдайте ракетку, претендент, и займите очередь.

Игра явно не заладилась.

И все же мы проиграли до поздней ночи, хорошо, что из клуба не выгоняют, а потом вдруг вспомнили, что нам еще решать задачу про тигра.

— Пошли к нам, — сказал Колька, — посидим спокойно, разберемся.

Я кивнул.

— Ой, как хорошо, мальчики, а то я ничего не поняла про этих тигров, — обрадовалась Дина.

— Я тоже, — признался я, вспомнив вдруг утренние сомнения.

Но в комнате просто бросил их обсуждать возможное количество голодных тигров и свалился на кровать, надеясь, что хоть тут от меня отстанут. Что-то надо было додумать, но от волнений сегодняшнего дня я заснул, едва коснувшись головой подушки. Мне не мог помешать даже соседский магнитофон, надрывающийся за перегородкой сутки напролет.

И ведь неплохо вздремнул. Но уже пора было выходить, мы и так сегодня задержались.

— Вещи собрал?

— Да, хозяин.

— Тогда пойдем.

— Бе-е-е, — сказал козленок.

И мы пошли.

В чудом сохранившийся прибор ночного видения слеталась всякая ерунда. «Обидно, — подумал я, — так хотелось рассмотреть здешние звезды.» Однако звезд видно не было. Густые ветви тропических деревьев смыкались над нашими головами стрельчатой колоннадой готического собора, где на темно-синем фоне рисуют обыкновенно не звезды, а горделивые золотые лилии. В этот час солнечные лучи уже не проникают сквозь зыбкую ткань живых витражей, и под стволами первого из храмов царит густая темнота. Вокруг было тихо, только ноги чавкали в болотной жиже, а из реки, что текла вдоль нашего пути, на нас мечтательно смотрели крокодилы. Они широко раскрывали пасти, проветривая нутро, и на их влажные липкие языки стаями садились москиты, как мухи на бумагу. Выждав немного, ленивые крокодилы с шумом захлопывали пасти, проглатывая какую-никакую, а добычу. Этот резкий стук сопровождал нас всю долгую, долгую ночь.

Вместе с нами с заходящим солнцем просыпалось большинство обитателей дремучих зарослей и, продрав глазки и совершив вечернее омовение, отправлялось на поиски собратьев и прочих соседей, способных удовлетворить их основные потребности. Ночная тишина то здесь, то там, то еще дальше оглашалась воем живой твари, отыскавшей среди сплетенных дерев другую тварь, алчущую пищи или приготовившую стать ею. Судя по воплям, в джунглях началась пора любви, и на ее поиски отправилось все многочисленное племя обитателей дремучих кущ. Впрочем, крик подлинной страсти неотличим от звуков, издаваемых при удовлетворении прочих инстинктов, а визг постепенно поедаемого поросенка так же далеко разносится в лесу, как и вой возмущенных гиббонов или ор сумасшедшего павлина, задравшегося в неурочное время.

Тигра поблизости не было. Да и Мхабу молчал, обиженный моей вечерней отповедью. Что поделаешь, я всегда отвечал отповедью на проповедь. «Выхухоль на опухоль» — гласил фамильный девиз, начертанный черной китайской тушью на нашем семейном гербе. Надпись сделал, обмакивая в чайник черной туши тонкую кисточку, искусный каллиграф из заезжего китайского цирка. За пару недель, что цирк давал у нас представления, китаец обучил нашего духовника тайнам левитации, отца пристрастил к тонкостям чайной церемонии, а мне в качестве компенсации за обретение высшего сословия предоставил право первой ночи с одной из своих дочерей, количество которых наводило на тревожные мысли о способе размножения китайцев — уж не мечут ли они икру наподобие лягушек. Впрочем, кое-что человеческое у них еще сохранилось, по крайней мере у женщин.

Кажется, я опять углубился в размышления о былых воспоминаниях и слегка оторвался от чавкающей почвы. — Хозяин, — Мхабу дернул меня за штанину, — спуститесь на землю. Надо держаться корней.

В одно мгновение я погрузился в действительность по самые уши и с трудом, ухватившись за корни какого-то жалкого деревца, вылез на сухое место. Дальше шли опять молча. Теперь уже я был зол на Мхабу и не проронил ни слова, даже когда он завел нас в непролазный бурелом. Первым не выдержал козленок, которого мой жалкий раб едва не задушил, перетаскивая через бревна. И вдруг из самой дремучей чащи раздался ответный блеющий вопль. Мы моментально изготовились. Краем глаза я видел, что Мхабу стоит, подняв дротик, а мой зрачок упирается в курок взведенного пистолета. Чуть поразмыслив, я переместил зрачок так, чтобы он смотрел в прицел. Сквозь чащу навстречу нам ломилось что-то большое, тяжелое и глупое. Явно, не козленок. Оно продралось через бурелом и просунуло голову в перекрестие моего Максима. (Так я ласково называю свой пистолет, а что, нельзя?) Чудовище оказалось также туземцем, но иного, чем Мхабу, племени. Оно было длинным и костлявым, как жираф, и так же жалобно смотрели его глаза, из которых текли огромные, со стуком падавшие в траву слезы. — Чего тебе? — спросил я, опуская пистолет, но туземец так и продолжал реветь, — Мхабу, ты знаешь его язык, поговори с ним.Мхабу переложил в руке дротик и стал, как палкой, шлепать им по пятнистому крупу. Длинный туземец заблеял жалобно. — Он говорит, что заблудился, потерял свою деревню, — перевел Мхабу, — Спрашивает, можно ему пойти с нами? — Пусть идет. Ты как считаешь? — Хлопот с ним много, — сказал Мхабу, кинув на туземца оценивающий взгляд, — и костлявый очень. — Ладно, возьмем. Не пропадать же ему тут. Скажи, пусть идет.

Мхабу повелительно рявкнул и еще раз приложил туземца палкой. Тот радостно закивал. — Идем, хозяин, он пойдет следом.Мне хотелось получше рассмотреть нашего нового спутника. А он, чуть сутулясь, тащился вслед за Мхабу и все пытался рассказать нам, как же это случилось, что он заблудился и отстал от своих. — Хозяин, тигр может услышать, — сказал Мхабу. Мне тоже мешало его непрерывное блеянье, и я дал ему палкой по голове. Туземец, жалобно взвизгнув, замолчал. Но я все никак не мог сосредоточиться. Только под утро, когда мы остановились на привал, и у меня появилась возможность рассмотреть его лицо, я наконец сообразил, кого он мне напоминает. Был у меня в детстве гувернер, такой же длинный и бестолковый. Рассказывал сказки, разные загадки. Помню, занятные были у него байки. Особенно про зверей. И еще про честных рыцарей и лгунов с невиданного острова, и про братцев-неваляшек, и… Потом случился какой-то скандал. Что-то со скотным двором. Служанка на него нажаловалась. Не то он яйца крал у кур, не то сливки выпивал, пока она отлучалась. В общем, отец его выгнал. А жаль, мне нравились его лекции и задачки. Особенно та, про тигра.

— Вставай, соня. Мы уже все решили. На, перепиши. Колька сунул мне тетрадь. — Сколько времени? — Уже утро. — А где Дина? — Ушла давно. На, ешь. Он протянул чашку чая. — Что ж ты меня раньше не разбудил?Я отхлебнул чай, лихорадочно переписывая закорючки решения. — Во-первых, ты спал. — А во-вторых? — Во-вторых, не твое собачье дело. Давай, пиши быстрее. — Ладно, ладно, — я снова уткнулся в тетради. — А мне снился сон, что я охочусь на тигра. — Это тебе задача навеяла. Пошли? — И еще там был один тип. Он говорил, что тигр может навести галлюцинации, и вы все мне снитесь, а так вас нет. — Я тебе сейчас для начала съезжу по носу, чтоб ты все-таки проснулся и понял, кто сон, а кто — нет. А безумье у тебя точно есть, и я кажется знаю, из-за кого.Я бросил тетрадь в сумку. — Пошли, а то я догадаюсь, куда ты клонишь и тебе самому по носу съезжу. — Ну, давай, давай, все равно промахнешься.Колька запрыгал по комнате, держа дипломат наподобие щита. Я тоже изготовился и нанес точный удар сумкой. Чашка с грохотом грохнулась на пол. Стол сложился поперек и тоже грохнулся. А Колька поскользнулся и грохнул следом. Я не удержался и грохнул громовым хохотом. Получилось ничего — живописно и в меру музыкально. — Эй, давай сматываться, пока соседи не пришли. Им, видите ли, грохот надоел.

— А мне их музыка, — сказал Колян. — И мне, — сказал я. — Ну, поскакали. — Кстати, ты помнишь, какой сегодня день? — спросил Колян по дороге. — Угу. Двадцать восьмое. Четыре дня до праздника. — Так сегодня заседание. Смотри, не опоздай.

Но сейчас было утро, среда — лабораторный день. И мы спешили на лабы.

Главный лабораторный корпус стеклянной П-образной громадой возвышался посреди институтского сквера. Претворяя в жизнь чей-то давний завет относительно науки, прислуживающей народу, сквер этот, с ровными песчаными дорожками, чистыми фонтанами, струящими свежие струи, и гипсовыми статуями в стиле революционного классицизма, служил любимым местом отдыха любознательных горожан. По выходным ворота открывались, и квакеры с эсквайерами, покинув ряды родных халуп, утаптывали его тенистые аллеи, раскланиваясь со знакомыми и исподволь исподтишка заглядывая в широкие стеклянные окна научных лабораторий. Меж честными квакерами считалось дурным тоном откровенно подглядывать в настежь распахнутые окна, и только малые дети, не таясь, часами простаивали под светящимися окнами, силясь различить в неясных мятущихся тенях за прозрачными занавесками великих волшебников, страшных чудовищ или, на худой конец, парочку дрожащих плененных дрозофил. Насколько знали мы, дрозофилами там не занимались.

Откровенно говоря, там вообще ничем не занимались. Старухи-уборщицы с третьим допуском секретности ползали по полу, скрываясь от агрессивных осветительных установок, и поворачивали чучела великих ученых, застывшие над заплесневелыми тушками эпохальных экспериментов. Кристаллические тела всех возможных групп симметрии бурной порослью прорастали из прохудившейся батареи отопления. В пыльных углах таились электроны, втихую наращивающие массу вплоть до критической. Частицы фотонов волнами проносились по этажам, уворачиваясь от стай одичавших лабораторных кроликов, что сновали тут и там на страх всему живому. Не обращая внимания на весь этот бедлам, пара косматых костлявых кляч усердно тянула затасканный паровой механизм по круговым рельсам в тщетной попытке синхронизировать фазы. Все вместе это представляло собой до лучших времен законсервированный на века памятник великой эпохе, изготовленный в натуральную величину в ту пору, когда та еще действовала.

Студенты там не ходили.

Мы шли в расположенную посреди сквера невзрачную пирамидку из неоштукатуренных кирпичей с противопожарным щитом на фасаде. На щите вольготно расположился отставной противопожарник, осененный благообразной дарвиновской бородкой демиурга на пенсии. Противопожарник был един в трех лицах. Помимо основных, ни к чему не обязывающих его обязанностей, он исполнял еще роль вахтера лабораторного корпуса, а также служил старшим мастером студенческой инициации. Ходили слухи, что в свое время он состоял в составе отряда космонавтов, но покинул его по этическим соображениям.

Первого знакомства с ним не забудет никто! Пройдя череду изнуряющих вступительных испытаний, мы встречали его у приоткрытой уже двери института и, что поделаешь, клялись ему в верности и противопожарной безопасности, а также в недопущении и благоупотреблении.

Предполагалось, что день мы начинаем с краткого повторения клятвы.

— Пароль, — остановил нас противопожарник. — Сам пароль, — попытался отшутиться Колька.

В глазах противопожарника загорелся предупреждающий желтый огонь, а руки направили на нас уже взведенный огнетушитель. Сам он оставался безразличен к происходящему и спокоен, как хорошо отрегулированный манометр. — Пароль, — безучастно повторил он. — Отзыв! — хором выкрикнули мы.В непроницаемой каменной стене возникла неровная трещина, ряды кирпичей разошлись, приоткрывая ведущую вниз лестницу, слабо освещаемую отраженным светом пыльных зеркал. Мы рванули вниз, пока вахтер не передумал. На двадцатой ступеньке, когда с грохотом задвигавшегося прохода резко упала освещенность хода, я слегка перевел дух. — Коль, не шути так больше. — Кто ж знал…

Кирпичи окончательно сомкнулись. Дальше надо было идти, держась руками за сырые стены и по возможности отсчитывая ступени.На сотой ступени за кирпичной стеной скрывалась кирпичная же дверь, после чего начинался первый лабораторный коридор. Направо по нему располагались станковая и рудная мастерские, налево — кабинеты черчения и биодемлаборатория.

Последнюю мы миновали на цыпочках. В ней шли практические занятия по моделированию прекрасного. Преп, пожилой инородец Тель-а-рист, без устали обучал студентов технике биодемиургии — ремеслу накладывания прекрасных форм на подсобные аморфные материалы. Мы начинали с чего попроще, второкурсники занимались зеленым горошком, а затем дорастали и до фруктовых мушек — зловредных дрозофил.

Теоретически все было просто: как учили классики, первичный материал требовал постепенной и последовательной формовки скульптором, или биодемиургом, заменившим в наше отчужденное время ваятеля-индивидуала. Отливочные формы одна за другой накладывались на объект, изменяя у того свойства и качества в требуемых пропорциях, мерах и количествах. В теории все было ясно, однако на практике происходили еще отдельные перегибы и незначительные недоработки. Случалось, из-под пресса с личинками дрозофил обыкновенных вылупилось нечто с трехметровыми бивнями, сплошь покрытое ржавой чешуей и с огромными перепончатыми ушами, местами потравленными молью. Нечто стыдливо озиралось и тут же, застеснявшись своего дурацкого вида, рода и, возможно, класса, дохло, не закрепляя мутацию.

Обычно же на свет появлялись стандартные хомофилы и дрозофобы, в припадке слепой ярости тут же уничтожавшие собратьев, сородичей, а напоследок, и самих себя. Таким образом производство было замкнутым, безопасным и саморегулируемым.

Но мы сейчас двигались дальше. У входа в кабинет черчения в мусорной корзине грязно разлагались грозди заживо очищенных бананов, а их освежеванные шкурки истекали остатками сока под прессом из ровно обтесанных каменных глыб (давильный станок, лабораторная работа по пещерному книгопечатанию, первый курс, первый семестр). Я нацепил фартук, косынку и, достав папирус, над которым трудился с самого февраля, погрузился в томительные вычисления. Не так-то просто подсчитать количество мер пшеницы, овса, воблы и чеснока для миллиона молодых энтузиастов, трудящихся на постройке великого канала, ста тысяч их надсмотрщиков, трехсот тысяч охранников, пяти тысяч поваров, двух тысяч танцовщиц для обслуживающего персонала и двадцати тысяч гробокопателей для уже охладевших к общему делу. Безумно трудно, даже без учета сезонных колебаний, текучести кадров и приграничных условий. Я трудился, не разгибая спины над бесконечно разворачивающимся свитком.

Преп, зануда с козлиной бородкой, неудачно подделывающейся под хашепсутовскую, орудовал над нами тонким кнутом, свитым вшестеро.

Вдруг кнут щелкул по моим пальцам. — Что это такое? — прошипел преп, указывая на папирус. Я в ужасе уставился на последние нацарапанные мною значки. Обрадованный передышкой народ столпился вокруг кульмана. — А. — Л. — Е. — К. — С… — начал читать кто-то. — Что это значит? — прервал его преп. — Я перепишу. Сейчас, — ответил я, быстро сворачивая папирус с невесть откуда возникшим на нем именем, начертанным поздним демотическим письмом.

И поневоле трудился как последний невольный писец египетской неволи еще битых два часа, что в пересчете на небитые составило все четыре, за какое время ожидавших меня червячков сморило голодом и одиночеством, а я голодным отправился на метлитье.

Точнее, на литье металлов. А еще точнее, на технологию формовки художественного и архитектурного литья металлических сплавов в формовых отливках с последующей зачисткой последних.

По метлитью сегодня оказался опрос. Скрюченный замысловатой зюкой преп дырявил глазками-буравчиками наши честные, склоненные долу затылки. Глаза препа косили и разбегались в разные стороны. Ему приходилось стучать себя линейкой по голове, чтобы как-то линеализовать настройки. — Расскажите об изготовлении литейной формы. Вы!Он ткнул в меня изогнутым пальцем. Скрюченный преп отличался тем, что не забывал лиц, но не помнил имена. И снов он, очевидно, не видел, предпочитая хроники и мемуары. — Литейная форма, — я попытался угадать, — литейная форма изготавливается из металла. — Ну, бывает, — согласился преп. — Продолжайте. — Химически чистое железо мягкое и не может служить материалом для литья. А сплав железа с углеродом может. Он твердый, и называется черным сплавом, хотя чугун бывает и серый. А добавления меди, олова и других элементов дают цветные сплавы…

Я вопросительно посмотрел на препа. Тот ответил пространству приветливым, заинтересованным взглядом. — Продолжайте, я слушаю.

Больше про литье я не знал ничего и решил продолжить просто наудачу. — Железо, — что там было с этим железом, хоть что-нибудь металло-литейное, — атомарная решетка у него кубическая, объемно-центрированная. Обычно каждый атом имеет всего по восемь соседей. Вот если атом, то другие от него ниже по диагоналям — один, два, три, четыре, и выше — тоже один, два, три, четыре, — я показал на пальцах. — Но при высокой температуре атомы меняют свою конфигурацию и упаковываются плотнее — по двенадцать соседей. Вот сюда, а эти сюда, — пальцы пришлось распопырить. — Вот. Такое железо плотнее, а то, вначале, было мягкое. А с углеродом получается так, что плотная решетка сохраняется, если, конечно, охлаждать быстро. Что и называется закалкой, то есть процессом неоднократного быстрого охлаждения докрасна раскаленного металла путем погружения его в воду или масло. Вследствие чего высокотемпературная плотная структура сохраняется в чуждых ей условиях низких температур, и сталь становится прочнее. Нэк хок, нэк иллюд, — заключил я. — Похвально, — задумчиво произнес преп, — школьный учебник закаливания стали вы еще не забыли. Но во втором семестре мы изучаем уже технологию изготовления литейных форм.

Я склонил в молчании голову. Мои технологические познания остановились на учебнике о той самой стали. Правда, еще я знал, на что пошла эта сталь — из нее наделали великолепных гвоздей и вогнали их в землю по самые уши.И тут вылез Командор. Он рвался в бой, он желал сказать:

— Литейные формы изготавливаются в специальных ящиках, называемых опоками. — Да? — оборотился преп.

— По конфигурации опоки делятся на прямоугольные, круглые и фасонные. По материалу — на деревянные, чугунные, стальные и алюминевые. Кроме того, на ручные: весом до тридцати килограмм, кранные, а также комбинированные: весом до шестидесяти килограмм. Существуют также специльные съемные опоки. К ним относятся опоки шарнирные и пирамидальные.

Я перестал понимать, о чем он говорит. И только кинул недоумевающий взгляд Кольке — и как таких подлюк держат в редакции! А кто ж ему запретит, взглядом же ответил Колька, редакция открыта, хочешь зайти — заходи, никто гнать не станет. А Командор шпарил как по писаному, звонко и четко. — Деревяные опоки быстро изготавливаются, они легче и дешевле металлических, но недостаточно прочные. Чугунные наиболее распространены, так как прочны, дешевы и общедоступны в изготовлении. Стальные опоки прочны, легче чугунных, но дороги. Из них изготавливают сварные опоки. Алюминивые легкие, но дорогие и непрочные. И них делают съемные опоки.

Он перевел дыхание и довольно заклекотал. — Действительно, — заключил преп, усиленно направляя левый глаз на Командора. — Верно излагаете. Можете садиться, товарищ студент. — Есть, — напоследок откозырял тот.

— А вы, — преп попытался отыскать взглядом меня, — с вами у нас разговор еще состоится. Я вас запомнил, молодой человек. Так и знайте.

Может, оно и так. Да только как он меня отыщет, хотел бы я знать… А и отыщет — не пропадем, выживем.

— А теперь переходим к новому материалу, — провозгласил скрюченный. — Можете записывать. Итак. Стадии подготовки формовочных материалов.

Мы открыли тетради и старательно заскрипели перышками, делая вид, что записываем. Преп читал по личным записям, без учебников, но повторялся из года в год, а для зачета нужно было лишь обзавестись чьим-нибудь прошлогодним конспектом. Или позапрошлогодним. И так далее.

— Формовочные материалы служат для формовки художественных и технических изделий из металла в процессе литья, — тем временем читал преп, — Как вы знаете, в качестве формовочных материалов используется обычный песок, добытый в песчаных карьерах. Однако природный материал по своей сути чрезвычайно неоднороден и может включать в себя не только собственно песок, но и спекшиеся комья глины и прочей грязи. А среди самих единиц песка находится не более половины таких, что пригодны для формовочных работ, то есть размер которых лежит в строго определенном диапазоне. Следовательно, изначальный природный материал необходимо подвергнуть предварительной обработке в специально оборудованных цехах. Стадии предварительной обработки формовочного материала — это сушка, разлом и просеивание. На стадии сушки материал высушивается. Для разлома высушенный материал подается на специальные механизмы, представляющие собой вращающиеся тяжелые катки — один гладкий, а другой ребристый, тяжесть которых обеспечивает равномерное и тщательное разламывание и дробление всего материала. Последняя часть обработки материала — просеивание, для чего служат вращающиеся барабаны или качающиеся сита. Заметим, что при налаженной автоматизированной технологии, как это и бывает в современных крупных литейных цехах, вся предварительная обработка материала полностью механизирована и производится практически без участия человека. Все поисходит быстро, чисто и навсегда.

Вовремя прозвенел звонок. — Все свободны.

Едва живой, голодный и скучный, я поплелся на заседание.

Сегодня все не складывалось. Столб атмосферного давления мрачным обелиском поднимался с земли до небес, в лепешку раздавливая взросшее и осмелевшее. Веселые утренние лужицы к вечеру потускнели и подернулись стылым ледком, с голубых небес повалили сумрачные снежные хлопья. Раскрывшиеся сдуру небольшие цветки посерели вровень с окружающим нечерноземом. Я шел, погрузившись в собственные глупые мысли. Одна безрадостнее другой, они проходили перед моим внутренним взором стройным парадом побежденных. Но что-то невнятно-легкое вдруг промелькнуло в сером строю. Силясь поймать за хвост неуловимый образ, я только расшатал унылые колонны, невнятным молчаньем ответившие на мою внезапную бесцеремонность. Радужное видение исчезло, не дав себя разглядеть, но я взбодрился, разогнав тоскливые ряды, и понял — все не так плохо! Что-то хорошее еще должно произойти, что-то очень-очень хорошее, замечательно светлое. Я ее встречу!

Я поднял глаза от заиндевевших тротуарных плиток: навстречу шла Алиса!

Она смотрела на меня.

— Привет!

— Привет! — глупо ответил я и прошел мимо.

Как жаль, что мы с ней почти незнакомы, что мы шли в разные стороны, каждый по своим делам, две потерянные мечты в круговороте безумных дней, и нельзя даже остановиться, заговорить, увести ее с этой вытоптанной земли. Неважно куда, только бы подальше отсюда, от мертвых форм и застывших пирамид, от старых страхов бесконечной войны, и целовать, целовать, целовать милое лицо! Как бы я желал, как бы я желал! Как жаль, что это неосуществимо!

Заседание происходило, как всегда, в пестром бункере, скрытом за неприметной дверью с выцветшей табличкой «Извините, аттракцион временно не работает.» Бункер был пестро раскрашен изнутри, отчего посвященные так и называли его — Пестрый или Раскрашенный Бункер, или, короче, экседрам. Из восточной стены его торчали крылья ветряной мельницы, и нам, теперешним обитателям, оставалось только догадываться, почему ее установили в столь неподходящем месте. Некоторые высказывали предположение, что это бункер пристроили к уже существовавшей мельнице, остальная часть которой оказалась стертой с лица земли вследствие регулярных рейдов деканата.

Изнутри слабо освещаемый бункер был испещрен наскальными рисунками и надписями типа «…пока не засоришь свои мозги тупым запоминанием бессмысленных рецептов, на которые наткнулась, так и не разобравшись, что к чему, вся эта орда ублюдков и недоумков, именующая себя мозгом…» Или «шизофрению можно легко распознать по неуемной, неконтролируемой больным тяге к сочинению рифмованных предложений, рисованию картинок, рассказыванию забавных историй и прочей непродуктивной деятельности…»

Помимо железной двери, в бункер вел еще один ход, но только смелые могли рискнуть им воспользоваться. Однако ночью дверь заклинивало наглухо, и желающим присоединиться к команде волей неволей приходилось идти тем путем. Он представлял из себя грубо сколоченную из непрочных алюминевых пластинок веревочную лестницу, начинающуюся в трех метрах от земли, и на протяжении первого десятка ступеней завязанную в хитроумный македонский узел. С неба на отважных пикировали пронзительно кричащие дикие ночные птицы, а наверху лестницы дежурил взвод автоматчиков с оптическими винтовками, снабженными фотовспышкой, так что в случае, когда им случалось промахиваться, фото смельчака вскоре ложилось на стол Рыжего Проректора. Экзекуция не заставляла себя долго ждать. Так именовалась секретарша Проректора, костлявая особа на одной ноге и с отполированным до мерцающего сияния ручным протезом. Половина ее лица была закрыта глухой костяной пластиной. Когда допускавшего провинность индивидуума доставляли к ней в маленькую бронированную звукоизолированную комнату без окон и дверей, она медленно отдирала от лица нашлепку, обнажая ровную фарфоровую челюсть, растущую прямо из скулы, и впивалась в обреченного. Правда, утверждать наверняка, что все происходило именно так, вряд ли кто бы взялся, ибо никто из видевших ее лицо уж не возвращался обратно. Да и саму ее никто из живых не видел.

И все же мы собирались в бункере для обсуждения наших планов. В преддверии праздника сегодня на повестке дня было восемнадцать вопросов. Слово в начале заседания взял почетный редактор, Гвалдалвакулгумат III, в просторечье Глаша. Это была выдающаяся личность. Немногие на этой должности доживали до его лет, а к его годам достигали такого роста. Он был чувствителен и сентиментален. Занятия и экзамены он уже давно не посещал, ибо как-то раз случайно открыл смысл жизни, избавив известную формулу Рене Декарта от лишней буквы “g” в слове “cogito”. Правда, применить ее на практике Глаше все не удавалось, отчего он грустил и волновался.

К тому же он был негр. Тяжелое наследие апартеида наложило отпечаток на его нежный и ранимый характер.

— Кстати, — прерывая нашу шумную радость по поводу взаимного лицезрения друг друга живыми, как всегда некстати и невзначай начал Глаша, — на повестке дня сегодня восемнадцать вопросов. Начнем с конца.

—  Да ну? — удивился кто-то.

— А кончим чем? — спросил Брат.

— Серединой, разумеется, — ответил Дон, человек отзывчивый и неугомонный. — Вот только с какого конца следует начать, чтобы к концу начатого начинания закончить началом окончания самого первого из всевозможных начал? И как узнать, возьмись мы с другого конца, не окончилось бы дело ничем иным, как окончательным началом всех конечных начал, бессловесной точкой до разделения добра и зла, света и тьмы, пола и возраста, класса и рода. Ты, Глаша, с концами поосторожней. Лучше руби их, и в воду, — заключил Дон.

— Да и дело с концом, — продолжил Брат.

— А Горлум с кольцом, — вылез из клетки Командор.

— Ага! Ух ты! Ну ты даешь! Да это как сказать! Ну, в этом смысле, конечно, да! — согласились присутствующие.

Глаша был вынужден встать. Очи его сверкали, ланиты горели, цвет лица менялся волнообразно, как у осьминога, которому ткнули палкой в любимый глаз.

— Молчите все, сволочи!

— Да, Глаша, мы тоже тебя любим, — хором замолчали мы.

— Итак, мне приходится снова начинать с начала, — он бросил выразительный взгляд на собравшихся. Мы отвечаем ему добрыми, ласковыми взглядами.

— Я в сотый раз опять начну сначала… — завопил было дурным голосом Командор, но в скорбном Глашином молчании был немедленно водворен обратно в клетку.

— Грядет… — еще раз начал Глаша, и Бункерное Эхо подхватило.

— Близится… наступает… всем нам… и чтоб никто не ушел…

— Великий праздник, — сказал Глаша. — И мы. Примем в нем. Участие.

— А то!!! — согласились мы.

— Ладно, господа, — вступил Дон, — тут у меня лозунги заготовлены, для транспарантиков. Не угодно ли будет размалевать.

Из-за шкафа на свист вылез рулон красного кумача. Пока Дон зачитывал лозунги, Люда и Леся под одобрительное ржанье редакции стенографировали его речь тонкими иероглифами, быстрыми изящными движениями нанося их на разматываемый свиток белой масляной краской. Дон все читал и читал лозунги и праздничные призывы, и девушки, развернувшись относительно рулона, стали закрашивать его в перпендикулярном направлении. Потом в направлении, противоположном первоначальному. И еще. Наконец лозунги закончились, и транспаранты были готовы. Рулон белого кумача мы разрезали на кусочки и развесили для просушки по периметру бункера, вдруг еще пригодится.

— Второй вопрос. Насколько я помню, — безнадежно возвестил Глаша, — на прошлом заседании мы постановили построить зоопарк.

— Угу, — согласились мы.

— Ну, — скорбно вопросил почетный редактор, — и как? Кого отловили?

Колька слазил лапами в закрытую тумбочку и осторожно раскрыл ладони. Там прыгали маленькие, не больше трех сантиметров, фигурки.

— Вот. Баба Яга, Локки Общедоступный, Джинн и Клеопатра.

— И это все?

— Пока все. Вот, Денис еще гомункулюса обещал.

— Да? — Глаша обреченно взглянул на меня.

— Я принесу, Глаш. Скоро построю и принесу.

Глаша тоскливо вздохнул.

— А эти… кормить их чем?

— Да ничем особенным. Рыжий вот, — Колян показал на Общедоступного, — вообще ест все, что есть. Уже пару зверюшек слопал, скотина.

Зверек в негодовании залопотал.

— Глаш, — сказал я, — я построю, к празднику будет готово.

— Смотри, — поверил Глаша и заорал. — Газета мы или где? Институт или кто?

— Кто! Где! А то! — нестройным хором согласились мы.

— Тогда — раскрашивайте!

— Что раскрашивать, Глаш? — рискнул вопросить Командор, которому сегодня суждено было быть подавленным.

— Газету, едрить твою растудыть, — безоговорочно объяснил Глаша.

— А… — поняли мы и начали раскрашивать.

По взаимной договоренности газета в этом году представляла собой набор из шести взаимносочетающихся кубов восьмидесяти сантиметров ребром о шести разноцветных гранях каждый. Итого тридцать шесть граней с шестью тысячами четыреста квадратными сантиметрами общей раскрашиваемой площади. Плоскости граней красились в разные — оранжевый, желтый, зеленый, голубой, синий, фиолетовый (красный исключен по идеологическим соображениям) — цвета, в такой последовательности, чтобы поворачиваемые сонаправленно и одновременно, они образовывали большую одноцветную грань, которая при общих совокупных поворотах меняла бы цвет синхронно и одномоментно. Позже мы поместим тексты и смешные картинки на все раскрашенные поверхности. Это и будет наша маленькая праздничная газета, не хуже прошлых праздничных газет, сотворенных редакцией в свободное от потех время.

Вскоре мы перемазались краской, устали и запутались.

Дело близилось к четырем часам утра, тому призрачному часу, когда отчетливо видишь неразличимое, различаешь невидимое, а слышишь и вовсе печатное. Веки слипались, а руки опускались долу вместе с находящимися в них кисточками.

— Колян, включи чего погромче! — попросил я.

— Чего изволите?

— Только не дискотню, — решительно потребовали девушки.

— Классику, и пожестче!

— Людвига вана!

— Судьбу!

— Лунную!

— Апассионату! — подал голос Дон, — нечеловеческая музыка, мр-р-р, — облизнулся он.

— Ну уж нет, — хором возразили мы, и Колян врубил Вагнера — полет шмеля над гнездом кукушек.

— И, однако, кофе бы выпить, — потягиваясь, промолвила Дина.

Как они все-таки похожи с Алисой! Посмотришь — просто одно лицо, а приглядишься — ну ничего общего!

Желание девушки — в редакции закон, но как приготовить кофе в четыре утра, если ранней ночью с убаюкивающими бессловесными звуками гимна в общаге отключается вода и электричество. А включается лишь утром — с бодрящими звуками того же гимна, но уже обсловленного. Никакого освещения до рассвета, даже кубы мы раскрашивали при лучине и тусклом шестицилиндровом фонарике.

— Воды нет! — подтвердил Колька.

— Немного есть. А огонь можно развести из бумаги, вот ее тут сколько, — подсказал хитроумный Дон.

— Ну ладно, — Колька щедрой рукой порвал листочки на кусочки.

Листочков в бункере много. Правда, все сплошь исписанные. Но ему-то что, коли Дина просит кофе. Колян поднес спичку к вороху скомканной бумаги, тут же расцветшей синим огоньком нежного цветка на тонком стебле, требующем внимания и еще огня. Еще, еще — листы бумаги подпитывают нежное соцветие, хрупкий букет, раскрывающийся на наших глазах, тонкий, вечный, над которым я зря держу кастрюльку холодной воды. Много, слишком много живого огня требуется для кипячения воды в сосуде, много первоклассной, быть может, бессмертными шедеврами исписанной с обоих сторон бумаги надо, чтобы поднять ее температуру градусов на восемьдесят при объеме чашки миллилитров в сто.

Просто невозможно себе представить, сколько гениальных стихотворений погибает ради утоления жажды, ради плотской потребности, ради женского каприза. Надо все-таки здорово втрескаться, чтобы хоть и в четыре утра решиться на такое. Впрочем, стихи-то не его, а Дона. А тому все равно, он их еще столько же напишет, пока вода закипает. Была бы только бумага и ручка. Да света немного. Хоть маленькая горящая свеча. Он так и напишет: пусть ветер дует из угла дыханьем вялым, и кружит пепел — со стола свеча упала…

Дверь бункера резко отворилась. В потоке солнечного света, с вечера зацепившегося за ее волосы, да так там и заблудившегося, — в проеме стояла Алиса. Пока лучики блуждали по оптоволоконной огненной гриве, темнота бункера открывала выигрышные стороны ее фигуры — от стройных, затянутых в узкие джинсы ног до гибких плеч в новой, не по сезону теплой кожаной куртке. В Пестром Бункере воцарилась восхищенная тишина.

Алиса, Аля, Александрина! Саня, Саша, Шура, Рина! Моя Алиса!

Мхабу спал. Я тоже сначала не понял, что заставило меня проснуться в неурочный час. Мы проспали почти сутки. Темная часть ночи уже миновала, по джунглям разлились предрассветные пастельные тона, окрасившие нежным цветом стволы древних деревьев. Мхабу невозмутимо храпел в кустах.

И тут сзади раздалось довольное чмоканье, повторяющее то, что разбудило меня минуту назад. Медленно, очень медленно я развернулся в его сторону. Хотя достаточно непросто повернуться сидя, опираясь спиной о редкостный в здешних местах платан. Но мне повезло. Я разворачивался достаточно медленно, чтобы увидеть лишь волочащуюся в густой траве веревку нашего бедного козлика. Я еще немного поразмыслил о парадоксах бытия: вот он, маленький козлик, уже завершил свой земной путь, а присущая ему веревка еще движется по этой земле, свисая из пасти самого крупного из виденных мною тигров. О, будьте уверены, настоящий охотник сможет рассказать вам о размерах животного, даже будучи вынужденным судить о них по одному лишь промельку хвоста. Настоящие охотники — неисправимые романтики в душе, они смотрят на отпечатки лап зверя, а думают — как его морда будет смотреться на каминной полке рядом с прочими их трофеями, давно занесенными в Красную Книгу: голосами рыб, корнями травы, бородами женщин и другими милыми безделушками.

Задумчивая тишина затихшего на исходе ночи леса разорвалась

оглушительным падением на пол непрочной табуретки.

— Эй, ты чего? — ласково спросил Брат.

Все в бункере смотрели на меня и на остатки табуретки. Дверь уже закрылась. Алиса ушла.

— Ничего. Упал.

— О, смотрите, — сказал Дон и быстро изобразил лужу, в которой сидел заляпанный грязью человечек, — называется “Fall in love”.

— Это хорошо. Это пойдет, — провел контроль качества Глаша.

Колян придвинулся поближе ко мне.

— Ты что, заснул, или вообще того, со стульев падаешь?

— Знаешь, Коль, — виновато сказал я, — а у меня, кажется, сейчас была галлюцинация.

— Да ну? И что тебе привиделось?

— Тигр. Но не целиком, а только хвост.

— Чудесно, — сказал Колька, — видение хвоста тигра ночью. Ты вот что, пойди приляг, отдохни.

Я побрел к топчанчику у стенки. Было пять часов утра. Глаза просто слипались.

Ночь уже почти закончилась. Открыв глаза, я увидел Мхабу, тупо разглядывающего оставшийся от козленка обрывок веревки. Движения моего прославленного проводника были со сна замедленными, глазки — недоумевающе-тусклыми. Какие, должно быть, муки его сейчас терзают, как жестоко он страдает — мы проспали всю ночь, и вот результат — бедный козленок пропал. Да нас за это время всякая собака могла слопать, любая змеюка загипнотизировать. Кстати, о змеях и о гипнозе.

— Знаешь, Мхабу, — тихо сказал я проводнику, — а у меня, кажется, сейчас была галлюцинация. Мне привиделась девушка — рыжая, в панталонах цвета индиго и куртке козлиной кожи.

Слова мои окатили бедного проводника ведром ледяной воды. Он проснулся, посерел, остолбенел и стеклянной куклой медленно повалился назад. Я испугался, что он разобьется на сотню мутных бутылочных осколков, но земля, как родная мать, приняла его мягким пружинным матрасом, разве что несколько раз швырнула вверх, словно шарик для пинг-понга. Когда колебания затухли, я склонился над его лицом. Мхабу беззвучно шевелил побелевшими губами. Из краешка его рта, как из давно забытого и неухоженного родника текла струйка слюны. Что ж, я могу с гордостью констатировать, что в этой трудной, требующей незаурядного мужества ситуации белый человек все же продемонстрировал моральное и интеллектуальное превосходство. Я всегда говорил, бремя белого человека заключается не в одном лишь перетаскивании тяжестей на спинах тупых проводников-индейцев, но также и в просветительской, миссионерской и образовательной деятельности.

Бедный Мхабу тем временем оправдал мои надежды и окончательно пал духом. А также телом в грязь. Вот так, из князи в грязи, как говорила одна моя хорошая знакомая, популярная дама полусвета, отправляясь на модный курорт.

— Не жилец, — отчетливо произнес голос за моим плечом.

— Что такое? — резко обернулся я.

За спиной никого не было. Только вытянув шею и застенчиво переминаясь с ноги на ногу, одиноко мялся пятнистый туземец.

— Кто это сказал? — громко спросил я.

Туземец ответил мне преданным ласковым взглядом, продолжая уничтожать незрелые оливки с верхушки ближайшего кокоса. Ветер пробежал стаккато по верхушкам деревьев. Пискнула тремоло маленькая лесная пичужка. Диминуэндо затих лес. Никого. Никого, кто мог бы вынести столь жестокий диагноз моему незадачливому проводнику.

— Эй, ты, как тебя там, — позвал я пятнистого туземца, — ты понесешь Мхабу. Да, вот еще что… Нарекаю тебя… нарекаю тебя Раймондом, как моего гувернера. Ты, видишь ли, похож на него.

Туземец часто закивал.

— Ты понял? Понесешь Мхабу!

Туземец закивал еще быстрее.

— Вещи!

Он был счастлив. Что ж, бремя белого человека… Ну и так далее.

Вновь нареченный Раймонд поворачивал ко мне восторженно вытянутую морду, когда я приспосабливал на его высокий круп недвижного Мхабу и с полцентнера моих вещей. Туземец только подпрыгивал от избытка чувств и тихонько ржал, приоткрывая крупные плоские зубы и розовые десны.

Эта долгая ночь утомила меня. Медные шмели, немилосердно завывая, кружили над моей головой.

— Не спи, — снова послышалось из-за плеча.

Поиграть со мной хотите, дикари? Ну ладно. В потайных отделениях рюкзака найдется достаточно цветных бус, чтоб выманить на свет любого из вас. Одна за другой полетели блестящие игрушки — вверх, к вершинам деревьев. И остались там, среди ветвей. Когда их запас (изрядный довольно-таки запас) подошел к концу, таинственный голос вежливо произнес:

— Спасибо.

Хоть убей, я не мог сообразить, откуда он исходит. Но Рэй, вытянув шею и встав на задние ноги, зацепил мягкими губами что-то среди листвы, дернул… Что-то не удержалось и, хрустя ветками, пало к моим ногам, оказавшись малышом лет десяти. Повстречайся с ним на улице любого европейского городка, я бы не принял его за туземца. Разве что удивился бы облачению ребенка — от шеи до щиколоток он весь был увешан моими бусами. А так — белокожий, местами даже розово и малиновокожий и ярко рыжеволосый.

— Это ты говорил ниоткуда? — строго спросил я.

— Йя-а-ха-ха! — диким криком раскололся лес.

С окружающих пальм на нас свалилась толпа пестро раскрашенных мужчин в излишне, на мой взгляд, откровенных костюмах для купания. Как этнографу-любителю мне было чертовски любопытно, но как джентльмен, я не мог одобрить столь экстравагантного способа одеваться. Все они были вооружены копьями и духовыми ружьями. Я знал эти туземные ружья — воздушные трубки, сделанные из средней жилки пальмового листа и стреляющие отравленными стрелами. В умелых руках они могли быть очень опасными, а в неумелых — и того более.

Появление новых персонажей оказало быстрое и эффективное воздействие на моего проводника. Он подскочил на спине Раймонда и стал дико озираться по сторонам. Застывшая на его лице маска ужаса свалилась оттуда под ноги туземцу, и Мхабу, с лицом розовым, как у новорожденного поросенка, с интересом осмотревшись по сторонам, заговорил на неизвестном мне местном наречии.

— Мбулу овало топару мбой! — изрек он.

На беду, язык этот оказался неизвестен и нашим новым знакомым. Мхабу, обернувшись ко мне, виновато развел руками.

— Пришлецы, — тоскливо заключил он, — проклятые прозелиты.

Пришлось вступать в переговоры мне.

— Ду ю спик дойч?

Раскрашенный в желтые и черные полосы до полного бодиарта вождь посмотрел на меня. Внимательный, полный самоуважения взгляд.

— Понятно. Парле вузэспаньоль?

Та же реакция. Что делать? Я определенно находился в затруднении относительно отнесения его к определенной расе. Относительно уверенным можно было быть лишь насчет его профессиональной принадлежности — он явно исполнял обязанности шамана у этого дикого народа. И исполнял хорошо. По крайней мере, уверенно. Ибо только уверенный в себе и в меру могущественный шаман может чувствовать себя столь неуязвимо, выскакивая навстречу автоматическому винчестеру охотника за крупной дичью.

Шаман театрально-медленно развел руки в стороны, воздел их к небу и, как я понял, приступил к обряду представления. Как он его понимал. Для начала он испустил дикий немелодичный вопль, подобный плачу ребенка во времени. От его визга с деревьев сорвалась стая дремлющих птиц, и лесные звери с топотом бросились врассыпную от эпицентра. Вопль стал на октаву ниже и на сотню децибелов слабее, когда его подхватила орда соплеменников, а шаман волчком завертелся на месте, слегка вспархивая в воздух и ввинчиваясь в землю, предоставив прочим копьями отбивать такт. Я уже давно нажал кнопку записи на портативной кинокамере, вмонтированной в пуговицу, и сейчас от души наслаждался колоритной фольклорной хореографией. Старый колдун совершил па-де-де, па-дю-ту, пурква-па, подъем с переворотом, сальто назад, мостик, парочку отжиманий, стойку на руках, шпагат, причем поперечный, и пятнадцать раз крутанул фуэте. Короче, весь походный шаманский набор, включая обращение к духам вероятных предков на забытом наречии и сверхъестественный танец в трех видимых и паре невидимых измерений под проникновенный ритм проникнувшихся единомышленников. Неплохо для дикаря без определенной расовой принадлежности. Совсем неплохо. Пожалуй, с последним номером он мог бы взять полный аншлаг в нашем фамильном замке на ежегодном фестивале имени основателя фамилии. Жаль, мне туда дорога заказана. И все же — брависсимо. Искреннее брависсимо.

Мои аплодисменты разорвали абсолютную тишину, наступившую с окончанием танца. Я сказал бы, они прозвучали несколько неуместно, но это означало бы сильно упростить ситуацию. Фактически что-то произошло, еще когда я подсчитывал шаманские пируэты. Мои верные друзья, Мхабу и туземец, стояли на четвереньках, вцепившись конечностями в землю, как деревянные, и слегка раскачивались, словно еще не решили окончательно, есть у них корни или нет.

Полосатый колдун, ничуть не запыхавшись, воззрился на меня.

Ждете ответного представления? Отлично. Как меня учили — логика, физика, этика. Я прутиком начертил на земле пифагоровы штаны. Как говорил блаженный Августин, диалектика и арифметика являются для нас важнейшими из всех наук. Дикари не поняли, но явно заинтересовались. Вождь хлопнул в ладоши, и один из туземцев принялся быстро копировать мой чертеж на невесть откуда взявшийся клочок пергамента.

Повинуясь знаку вождя, я продолжил. Одно за другим на песке появились — карта звездного неба, силуэты основных материков и континентов, графики экспоненты, параболы и циклоиды, план Барбароссы, стенограмма допроса Малюты Скуратова, схемы городского транспорта, парового двигателя и транзистора, таблицы Брадиса и химических элементов, изображение Сикстинской капеллы, чертеж портативного аннигиллятора и проект переносного самогонного аппарата. Наконец я закончил. Изрядно окосевшие туземцы напряженно переносили информацию на разнообразные носители.

— Хм, — задумчиво произнес вождь, склонив голову набок наподобие умной птицы.

— Так вы говорите по-человечески? — изумился я.

— Разумеется, — с достоинством ответил он, — я — вождь дикого племени, великий, или вещий, Хельги. По совместительству колдун. Ты можешь звать меня Олегом. А это, — он дал подзатыльник малышу, — Ингвар.

— Для тебя — просто Сир, — сказал я.

— О, Сир, сэр! — поднявшийся было с четверенек Мхабу пал ниц.

— Сир, сыр! — засмеялся Ингвар.

— Забавный малыш. Твой сынок? — спросил я, глядя как Ингвар получает новый подзатыльник.

— Племянник. Ты что-то хотел нас спросить?

— Блистательный шаман просвещенного дикарского племени, — начал я, — О!..

А Ингвар, оказывается, злой мальчишка. На месте Хельги я принял бы меры предосторожности.

— Согласен, Сир, — сказал вещий Хельги. — спрашивай еще.

— Зачем вы краситесь, великий вождь?

— Легко ответить на твой вопрос, чужеземец. Раскраска нужна, чтобы стать видимым. Еще?

— Что ты знаешь о снах, великий колдун?

Хельги театрально откашлялся.

— Что я могу сказать о снах, если первый из нас, тот, великий, постигший суть сущего, говорил о различении сна и яви как о вопросе старом и неразрешимом.

— И все же?

— Знай же, о чужеземец, что наше племя хранит память о маленькой девочке, увидевшей во сне Черного Повелителя. Она увидела его сидящим под священной сикиморой, погруженного в собственное сновидение. Вождь, сопровождавший девочку в ее сне, объяснил, что Черному Повелителю снится маленькая девочка…

— Она сама, — ахнул я.

Вождь был доволен произведенным эффектом, но не его туземцы, наклонившие копья в мою сторону в знак нарушения субординации.

-…А когда он проснется, — продолжил вождь, — она исчезнет вместе с его сном, развеется, как дым — фьють. И ее нет… Проснувшись, девочка рассказала об увиденном вождю племени.

— Вам, — снова ахнул я.

Туземцы зароптали громче.

— Это было очень давно, чужеземец, — спокойно сказал вождь, — она рассказала другому вождю.

— С которым она говорила во сне?

— Нет, вождю ее племени.

— А с кем она говорила во сне?

— С вождем ее сна, разумеется. Он ей приснился.

— А вождь племени тоже видел этот сон?

— Нет, чужеземец, — вождь старался говорить спокойно. Очень старался, — он его растолковал.

Туземцы, все как один, обратили шестифутовые копья прямо на меня. Вот так гибнет втуне пытливая мысль. Я счел за лучшее прекратить расспросы.

— Он сказал, — продолжил вождь, — что когда Черный Повелитель проснется, девочка исчезнет.

— Подожди, подожди. Он ведь только персонаж ее сна. Она проснулась и, фьють, его нет. Исчез, как дым.

— Но потом проснулся Черный Повелитель! — заорал вождь. — Ты кто такой, вообще?

— Охотники мы, — влез мой проводник.

— Так убей тигра, охотник! Покажи, каков ты есть. А то умрешь. И он, — Олег-Хельги указал на снова побелевшего Мхабу, — и он тоже. И мы, если тебя, конечно, интересует судьба затерянного в лесу племени. Судьба мира в твоих руках, — напыщенно произнес он, снова став похож на мудрую птицу. Он еще больше напыжился, взмахнул руками и взмыл в воздух, по дороге когтями подхватив терпеливо ожидавшего малыша, и с коротким командирским уханьем скрылся меж деревьев.

— Пришлецы, — тоскливо повторил Мхабу, — явились на нашу голову порядок наводить, прозелиты проклятые.

— Эй, — сказал я, очутившись наедине с туземцами.

Но было поздно.

Вся банда, воя и пританцовывая, а также отбивая такт копьями, по сантиметру начала приближаться ко мне. Первым надвигался шестисполовиной футовый бронзовый болван-берсерк. Я сразу узнал великого воина по ублюдочным глазкам, сонно-тупым в спокойном состоянии и сверкающим в настоящей битве, где он наводит ужас на противника диким воем, в кровь себя расцарапывая и нанося самому себе жуткие раны к полному изумлению вражеской стороны. Сейчас глазки берсерка слегка помаргивали, потихоньку прогреваясь перед настоящим делом.

Всякий на моем месте мог испугаться, но тот смело глядит в лица сразу пятидесяти вооруженным воинам, выстроившимся вокруг него окружностью небольшого диаметра, кто заблаговременно и тщательно проштудировал Краткое Руководство По Непредвиденным Ситуациям Для Охотника и Рыболова, в особенности раздел 23 Руководства — Встреча с Агрессивно Настроенным Местным Населением. В полном соответствии с пунктом 1 раздела 23 я медленно и внятно произнес:

— Господа, как человек разумный, я предлагаю вам немедленно сдаться.

Не подействовало. Хорошо, что существует Руководство. Иначе вид неизбывно приближающихся раскрашенных лиц мог бы подействовать мне на нервы. Да и куда бежать, коли полсотни вооруженных дикарей, а у этих примитивных народов все же здорово развиты бросательные рефлексы, смотрит тебе в лицо.

Переходим к пункту 2. Из притороченного к спине Раймонда вещмешка я вынул портативный пулемет и дал короткую очередь ввысь, к кронам деревьев. С выси посыпалась отдельная древесная труха, коротко вскрикнув, свалилось местное ночное животное вроде летучей лисицы, небольшое, пушистое, с большими рыжими крыльями и белыми кисточками на острых ушах. В наступившей тишине циничный берсерк брезгливо ткнул его копьем. Танец продолжился. Тоталитарный режим, непререкаемый авторитет вождя, усугубленный идеологической обработкой — тупиковая ветвь эволюции. Реликтовое образование. Даже жаль.

Пункт третий. Очередь по ногам. Очень жаль.

Я промахнулся.

Но они поняли.

Продолжая злобно на меня пялиться, бандиты шаг за шагом попятились в джунгли. Кольцо их с каждым шагом становилось все тоньше и дискретней.

— Спасибо! — крикнул я вслед.

— Не за что! — из леса принеслось недовольное бурчанье. — Еще не вечер.

— Эхо, — ответил на мой недоуменный взгляд Мхабу, валясь наземь, в сыто чавкающую лужу. — А нам пора спать.

— Не спи, — сказал Брат, — полуночи твоя ишак мой трава клювает.

— Что? — вскочил я.

В действительности было скорее утро. Долгое хмурое утро еще одного дня.

— Тебе шах.

— Не мне, а черному королю, — автоматически поправил я. — Жертвую ладью.

— Беру.

— Тебе шах. И мат.

Болельщики одобрительно захлопали нас по плечам.

— Отлично сыграно, парни.

— Еще сыграем?

— Сдавай.

— Черные начинают…

— Продолжаю…

— Шесть третьих.

Возникший за Колькиной спиной Дон разом оценил позицию.

— Денис, с таким раскладом ты без двух на семерной. И без никаких… Кстати, за лошадью кто-нибудь пошел?

— А как же! Ты что, не слышал звуков марша?

Колян напел:

«В позабытом городке
одинокий жил чудак.
На забаву детворе
Он свистел всегда как рак.»

— У них красный, у нас желтый паровоз, желтый паровоз, желтый паровоз, — мы подхватили припев, — Мчится, сыпет пыль из-под колес, выше и быстрей, пыль из-под колес…

— И как зверь? — спросил Дон.

— Как зверь! — ответили ему.

Традиция выводить стального коня из железного стойла восходила к стародавним временам Оксфорда, Кембрия и Теллура. Еще те, древние редакции заповедывали нам в Ночь Великого Праздника выпускать на волю дикое животное, выкрашенное в ослепительно-желтый цвет. Обычай предписывал избранным членам редакции загодя скрываться внутри чудовища, чтобы праздничным утром с восходом солнца лично наблюдать изумление горожан, граждан и поселенцев. Естественно, накануне праздника Повелители Животных удваивали и утраивали охрану, (в их календаре текущие дни были отмечены жирным крестом, зачеркнуты два раза и обведены в черную рамочку), но никто не мог удержать редакцию от исполнения священного долга. Да и молодые животные сами стремились выскользнуть из чуждого стойла к нашему пойлу. Они также хранили легенду о первой праздничной ночи, когда их далекий пращур впервые вышел из конюшни на волю и без слепящей повязки, без шпор, вонзающихся в нежные бока, без тормозов, руля и ветрил помчался по долинам и весям, вселяя священный ужас в первобытных обывателей. С тех пор лошадиная мифология обросла чарующими подробностями о Желтом Предке, Охряном Задире, Солнечном Дите и Огненном Первопроходце. И каждый из ныне живущих втайне мечтал сияющей огненной птицей мчаться сквозь мрак фиолетово-черной ночи, как те, древние животные — вне рельс, помимо траекторий, без базиса и надстройки, нагоняя ужас на современных хозяев животных и жизни, держателей кнута и керосина, мчаться, как ветер, в этот праздничный, его и наш, звездный час.

А пока мы в полном молчании шли к главным конюшенным воротам, ломиком снимали с петель амбарные замки, напрасно испещренные древними рунами, деморализовали стражников годами выверенным заклятием: «Эй, мужик, закурить не найдется?» и, наконец, выводили ликующее животное на свободу.

Оно радостно фыркало, виляло хвостиком и приседало, подставляя нам спину. К несчастью, жестокие Повелители Коней, в силу древней традиции загодя осведомленные о наших планах, не кормили своих подопечных по меньшей мере месяц перед Великой Ночью, и, оказавшись у нас, оно тут же падало, не в силах тронуться с места. Нам самим приходилось впрягаться в ярмо и волочь его на себе в безопасное стойло, быстренько сооруженное в березовой роще из кучи еловых веток. Возвращаясь, мы пели тихую строевую песню:

У них красный, у нас желтый паровоз,
Желтый паровоз, желтый паровоз,
Мчится, сыпет пыль из-под колес,
Выше и быстрей, пыль из-под колес.

Скотина благодарно подвывала из стойла, распугивая соседских волкодавов. А мы, чуть живые, доползали до дома.

— Пойдем, что ли, еще партийку в шахматы распишем, пока не вечер, — позвал Брат.

Но я уже отрубался.

И все же так и не смог заснуть. Над головой моей вещал Самозванец — очевидно, для Люды и Леси.

— … Ведь жить — это не только существовать белково. Жизнь — штука безразмерная, как линия водораздела. Независимо от масштаба всегда видишь мысы, косы, заливы и бухты. Сколь мелко ни смотри, в прямую она не выродится. Тоже и с наполненностью времени. В любой его промежуток происходит любое число событий. Содержание всякой эпохи укладывается в любой заданный интервал описания: события, произошедшие во времена правления династии умещаются в строку летописи, жизнь человека — в маленький рассказ, а для повествования об одном дне из жизни индивидуума требуется — что? — правильно, повесть. Для биологических особей временной промежуток ограничен — снизу биологически разумной единицей рассмотрения, скажем, днем, хотя можно рассмотреть и час и минуты, и даже мгновения…

Из угла гнусаво подхватил Командор:

— Летят они, как пули у виска, мгновения, мгновения, мгновения

Девушки сердито на него зашикали, а мы с Колькой переглянулись. Не слишком ли уверенно он вещает, и девушек уверит, не ровен час.

— … А сверху, — как ни в чем ни бывало продолжал Самозванец, — сверху — временем жизни данной особи или клана, семьи, той же династии. Примерно столетием. Литературные ограничения тоже наличествуют — по объему, по форме — от эпиграммы до эпопеи. Но все они равно наполнены интригой, приключениями, конфликтами, любовью, грязью иль колесами, всем тем, что составляет суть истории. Или жизни. Или литературного произведения.

Командор сыто заклекотал, и Димка, польщенный, продолжил:

— Помнится, мать Ахилла, да, кажется, Ахилла, предложила ему на выбор жизнь долгую и спокойную, либо же короткую и бурную. Утверждение: сумма по отрезку существования страстей и приключений есть величина постоянная для любого человека. Требуется всего-навсего константа, чтобы уравнять подвиги Александра Македонского, завоевавшего почти что весь обитаемый мир, и инженера-физика, что день за днем точит свою болванку. Путешествия, работа, любови, приключения — человеку доступно лишь то количество впечатлений, что наполнит под завязку его ограниченное время. Впечатления, как и время, несчетны, понимаете? Не зависят от протяженности — как число точек единичного отрезка равно числу точек неограниченной прямой. Для доказательства достаточно свернуть из отрезка полуокружность и, расположив ее над прямой, соединить взаимнооднозначным образом точки прямой и отрезка. Младенец, проживший на свете четыре дня, уже знает об этой жизни столько же, сколько дряхлый, выживший из ума старик.

— А женщины? — не выдержал Колька.

— У старика? — удивился Самозванец.

— Нет, у Александра Македонского, — вступил я, а Колька тотчас подхватил, — Но он же импотент.

— Кто, Александр Македонский?!

— Нет, я о старике.

Тут девушки наконец вышли из транса и выскочили из бункера. Мы с Колькой продолжили спокойнее.

— Ты опять забываешь о снах.

— Сны?

— Да, ты забыл о снах! Если человек плохо видит, он будет лучше слышать. — пояснил Колька. — Стивенсон никуда не путешествовал, кроме как в мечтах, и написал кучу приключенческих романов. А Наполеон завоевал целый мир, а спал всю жизнь по четыре часа в сутки. И снов не видел.

— Слушай, а правда, можно отличить действительность от сна? — задумался я.

— Теоретически считается, что нет.

— Но я могу стукнуть ногой о камень. Боль будет доказательством реальности.

— Не принимается. Тебе наверняка случалось отлежать руку и сновидеть при этом, что ты, например, превратился в пряник, и тебя грызут злые мыши.

— О! Тогда вот тебе доказательство — в разгар кошмара я проснусь!

— А некоторые теряют сознание в преддверии ужаса и тем самым переходят в реальность грез и сновидений. И так бывает.

— А я, послушайте, — вступил Самозванец, — как-то во сне попал в один дом, заблудился и не мог из него выбраться. Ничего страшного там не было, люди какие-то сидели кружком, разговаривали. Вроде как учили. Ласково так меня подзывали, добрые люди, и меня хотели научить, но мне было жутко страшно. И не было выхода. Я чуть не умер от ужаса в этом ангаре, он был абсолютно замкнут изнутри, и я вдруг понял, что должен немедленно открыть глаза. Я говорю себе, о чем это я, ведь я все вижу, значит, глаза у меня и так открыты. Понимаете, я могу смотреть вокруг, ходить, говорить, но все это замкнутые действия. Нет выхода! А потом приложил усилия и разлепил ресницы. Бац! я лежу в своей кровати и постепенно просыпаюсь — после того, как открыл глаза и увидел потолок комнаты, я понял, что дом мне снился. Но я этого и не подозревал, пока не выбрался оттуда, когда во сне решил открыть в действительности глаза.

— Н-да.. Ты — Димка, — уважительно заключил Колька.

— Пока, я спать пошел, — заключил я.

— Погоди, я тоже иду, — окончательно заключил Колька, но по дороге мы еще перекинулись парой слов.

— Жуткая теория, ты не находишь? Пораженческая какая-то. — сказал я, — Выходит, живи, не живи, делай, не делай — все едино.

— В конечном счете, естественно, все равно. — согласился Колян. — Дело вкуса. Жизнь всегда полна, чем бы ты ее ни заполнил — сном или явью, подвигами или мечтами о них…

— А что важнее по-твоему, сон или явь?

— Но мы же договорились, что их нельзя различить.

Не различить… Я снюсь охотнику или охотник снится мне, не различить, не понять, не разобрать. Кто чье отражение — девушка тигра или тигр девушки? Неизвестно. Чьи наведенные галлюцинации исчезнут, когда охотник убьет тигра, или когда я наконец сближусь с любимой? Кто исчезнет и кто останется? Чей образ поблекнет и растворится в последних (или первых) лучах солнца?

— Но есть же все-таки вероятность… — еще раз попытался я.

— А тебя спасет твоя вероятность — удовлетворит? Как прогноз погоды — то ли дождик, то ли снег, то ли будет, то ли нет! Есть, по-твоему, хоть какая-нибудь информация в этом утверждении?

— Больной либо жив, либо мертв.

— Тебя это устроит? И пусть даже не на половину, а на девять десятых. Тебя устроят эти девять десятых, если на одну десятую ты ничто, ошибка природы, чей-то сон?..

— Если я — чей-то сон, то кто ты? — обиделся я.

— А кто его знает!

В полном молчании мы дошли до комнаты и разбрелись по кроватям.

Пусик у нас, кажется, поселился насовсем. Он старательно вил из старых тетрадей гнездо в портфеле, служившем нам ведром для бумаг. Прижился, ручной стал, как домашний. Довольный Пусик замурлыкал в ответ.

Стояла самая глухая пора: междучасица — время, когда ночные существа уже завершили дела и потихоньку разбредаются по домам, по уютным гнездышкам, по пуховым перинкам, сцепленным слоями собственных экскрементов, по норам в корнях зазевавшегося дуба, и пр., пр.. Время, когда смолкает дикая ночная птица и еще не рискует высунуться наружу задравшаяся спозаранку ранняя пташка, когда стихают жалобные полуночные стенания опыта и не раздается еще счастливое щебетанье невинности, время, когда о бешеных вечерних муссонах уже позабыли, а об утренних пассатах никто и не вспоминает. Тихо в лесу. Серый сумрак разлит между деревьями. Только вспыхивает невдалеке пламя костра — одного, другого. Еще одного. Правее, и левее, и еще. Что происходит?

— Измором хотят взять, — ответил Мхабу.

Круг нас горели ярким светом два кольца костров. Дикари!

— Что будем делать?

— А, нам все едино, — Мхабу пренебрежительно махнул рукой, мастеря маленькую гробницу для пропавшего козленка — они, скорее всего, иллюзия. В мире вообще настоящего почти не осталось. Включая нас с Раймондом.

Пятнистый туземец согласно закивал, а тот продолжил:

— Реальность здесь одна — тигр. Убьешь тигра, пропадут все иллюзии.

— А дикари?

Мхабу, не удостаивая меня ответом, продолжал трудиться над гробничкой. Он уже заканчивал выцарапывать на камне маленькие знаки прощания для козленка, напрасно сгинувшего в нашем походе, для белой кучерявой жертвы, невинного агнца, первым ставшего добычей кровожадного лесного хищника, не ведающего жалости и сострадания. Дикие звери, дикие страсти, безобразие и одичание вокруг.

Раймонд ткнулся носом мне в щеку.

— Что ты написал ему?

— Как и следует, — ответил Мхабу, стряхивая крошку, — «Прими меня, Великая Мать. Напои с твоих нежных ладоней. Я погружаюсь в лоно Подземной Матери Повелительницы. Свершилось ныне: я-козленок — упал в молоко.»

Мы помолчали в соответствии с ритуалом. Наконец Мхабу решительно закончил с прощанием и, усевшись на землю, зачавкал походным неприкосновенным запасом. Плохи наши дела! Последнее приключение — встреча с белым колдуном, которого он стойко подозревал в прозерлитстве, едва не оказалась фатальной для моего бедного проводника. Да еще и внезапная смерть близкого существа, она подкосила Мхабу, и он стал уже не тот.

Не тот храбрый охотник, не тот великий следопыт, не тот бесценный камердинер, услужливый и обходительный даже в походных условиях.

Я сорвал травинку голодоутоляющего, мальвы или асфодела.

— Вокруг банда дикарей, — повторил я, — чем я изловлю тигра, они раньше сами меня прикончат.

Мхабу глухо, сквозь зубы, зарычал, а пятнистый туземец одарил нас обоих грустным, всепрощающим взглядом.

— Бвана убьет тигра, — медленно повторил Мхабу. — два дня не убьет, Мхабу уходит.

— Уходит! — возмутился я. — Они что, осаду снимут специально для тебя? Как ты думаешь уйти? И кстати, у меня с тобой договор, забыл?

Мхабу в злобной обезьяньей гримасе обнажил зубы:

— Тигр съест договор вместе с глупым белым человеком. Моя умная будет далеко.

— А вождь сказал, если не убьем тигра, конец всему. Так что лучше тебе исполнить свой долг, охотник, — возразил я.

Смерив меня еще одним злобным взглядом, мерзкий проводник завернулся в одну из своих вонючих тряпок, и отправился на боковую. Заснул он мгновенно, и тут же закряхтел, засопел, застонал и зарычал, напрочь забыв обо всех сопящих и рычащих тварях, окруживших нас в утреннем лесу. А я сидел, прислушиваясь к разнообразным звукам, доносящимся из чащи, всматриваясь в огонь горящих вокруг нас костров, пытаясь расправить ноющие ноги. Тело ломило, будто я целую ночь толкал по бездорожью тяжелый паровоз, и теперь ни спать, ни есть не мог, и лишь всматривался в разгорающийся лес. А что еще было делать, если воинственное туземное племя, повинуясь приказу великого белого колдуна, окружило нас горящими кострами, свитыми громадным огненным кольцом. Точнее, двумя огненными кольцами. Мы ничтожное малое внутри пары распахнутых крыл недремлющего стоокого Цербера. Или Кербера? Как звали ту гадюку у входа в пещеру, что задушил мой друг Эркюль? Гадюка ли, собака — не важно. Ему еще хотели не засчитать этот подвиг, но комиссия настояла.

А мы, если б нам и удалось нащупать слабое звено в первой из цепей вооруженных копьями дикарей, вряд ли мы сможем миновать вторую. Я снова, мысленно разумеется, мы ведь воспитанные люди, пнул спящего проводника и тут же натолкнулся на преданный, полный обожания взгляд пятнистого туземца. Он снова напомнил мне гувернера, мсье Раймонда, что по-собачьи глядел на меня в ожидании неизбежного озарения, которое вот-вот должно свалиться с небес на мою бедную голову, позволив наконец решить его дурацкую задачку. О Кербер, сомкнувший круг нас крыла свои! О зерцало светлого разума! Где мне постичь тебя? На мне лежит древнее родовое проклятие — с тех давних пор, когда мой юный в те давние поры прапрапра…прапрадед обманом похитил гарем у одного стареющего дракона, не снизойдя к его слезным мольбам оставить хоть одну девицу на разведение, на наш род пало великое заклятье огнепыхающего ящера, с тех самых пор ни один из сынов нашей древней и славной фамилии не достигал совершеннолетия с мало-мальски приличным IQ. Уж на какие ухищрения ни шли наши матушки — серебряные ложки, наговоры и отвороты, от подмены младенцев с золоченных люлек на заколоченные бочки и обратно, вплоть до откровенного промискуитета. К несчастью, летающее пресмыкающееся изготовило проклятие столь вычурное и замысловатое, что оно передавалось не только наследственным, но и бытовым путем. И как следствие, никто из мужей нашего дома не доживал до почетной старости у родного очага в окружении малых веселящихся внуков. Если только внуки эти преждевременно не подхватывали заразу, скрашивая в таком случае дедушкин досуг в уютном домике с зарешетченными окошками, одетые, как и прародитель, в милые, застегивающиеся сзади рубашонки. Я, правда, до сей поры полагал, что покинул родовое гнездо, не успев подцепить драконью болезнь.

Туземец снова замычал, привлекая мое внимание. Да сколько можно! Эта скотина кого угодно из себя выведет. И хоть я не сторонник современной теории условно-рефлекторного запоминания путем непосредственного внедрения знаний в голову пациента, в отсутствие Мхабу в роли переводчика мне ничего не оставалось делать, как садануть туземца по пятнистой башке.

— Чтобы пройти сквозь два кольца оцепления, надо сначала пронумеровать элементы цепи каждого из колец по «и» и «жи» от единицы до «эн» и «эм», соответственно, — вдруг быстро и внятно заговорил он. — Далее в цепях И и Жи связать последовательные элементы, замкнуть цепи и установить соответствие между ними. Получаем простую ленту И-Жи. Заметим, что мы находимся внутри нее. Теперь поменяем мысленно (можно и на практике, но для решения задачи это принципиального значения не имеет) местами конечные элементы цепей, не разрывая последовательности нижележащих номеров. Тем самым мы получим обыкновенную ленту Мебиуса, и по ее свойству иметь только одну, и внутреннюю, и одновременно, внешнюю поверхность, мы находимся уже и внутри, и снаружи оцепления. Выбрав по возможности наружное подпространство, мы, дабы не вносить возмущения в ряды преследователей, а также флуктуаций в структуру Поднебесной, снова меняем местами часовых и быстро шагаем прочь, пока им не придет в голову пересчитаться.

— Благодарю тебя, туземец, — только и смог сказать я, глядя на раскинувшуюся вокруг пустыню.

Под голубыми небесами не было и следа осаждающих нас дикарей. Великолепными коврами сверкали песчаные равнины, слабый ветерок слегка ворошил пыльные барханы. Вдали раздавалось тюк-тюк дровосека, рубившего саксаулы для аулов аксакалов. Из неразличимых вдали и в пыли овчарен призывно блеяли овцы, зазывая зазевавшихся волков. «Волки, где вы, о волки! Да пропади она пропадом, такая жизнь!»

Я забросил Мхабу, как есть, бессмысленным тюком, на спину Раймонду и первым помчался с гребня бархана, увязая в песке по щиколотку. Впереди был следующий бархан. Вокруг все остальные.

Наутро я с трудом разлепил глаза. Капли послеполуденного солнца нехотя сочились сквозь амбразуру окна, собираясь на полу тусклой лужей быстро застывающего жира. Колька успел уйти на лекции, а у меня не было ни сил, ни желания вставать. Занятия, лекции, лабы — катись оно все! Обойдутся сегодня без меня.

Из-за горизонта в добавление к сверкающему солнцу вставала бледная прерафаэлитическая луна. За ней еще одна. И еще три двигались им навстречу в бледно-голубых равнодушных небесах над пустыми барханами. Мхабу, очнувшись, поднял голову и искренне, от души, завыл. Разноголосное овечье блеянье разом смолкло.

— Привал, — скомандовал я, валясь на песок.

За стеной забытый соседями магнитофон рыдал над пятым концертом Чайковского. Ощущение стремительно надвигающегося конца абзаца нарастало с каждым тактом. К чему бороться, зачем сражаться, за что пропадать? Я снова закрыл глаза.

— Invento, disposito, clocutio… — бормотал Раймонд, не просыпаясь.

Забавно. А он, оказывается, знает латынь. И риторику. Кто бы мог ожидать от аборигена первозданных лесов. Ну в точности мой гувернер, мсье Раймонд, достопочтенный. Как он мучил меня этими упражнениями: invento — вначале собери воедино свои идеи, disposito — затем составь диспозицию, clocutio — и строй фразу красивой, выверенной сообразно фигурам стиля — метонимиям, метафорам, аллегориям с оксюморонами… Короче говоря: Quis? Quid? Quando?

Кажется, пришло время мне уходить от моих провожатых.

Раймонд тут же открыл глаза и устремил на меня ясный, всепонимающий и всепрощающий взгляд.

— Пойдем? — позвал я.

Он тут же бодро вскочил на ноги вместе с притороченным к крупу проводником и зашагал по барханам, счастливый, как всегда.

Мхабу, валяющийся поперек его спины, слегка постанывал. Проводник из него теперь никакой — вне джунглей, да еще без сознания, толку от него, как от церемониального чайного сервиза в слоновьей лавке. Ни еды не поешь, ни разговору не поговоришь. Чего уж там — нельзя человеку в здешних местах одному, без какого завалящегося шерпа!

Мы шли, держа ориентир на большую зелено-желтую луну прямо над нашими головами. На остальные я по здравому размышлению решил плюнуть, но не достал. Песок осыпался, обволакивая щиколотки, шипя и шелестя по-змеиному. Глаза слепли под ослепляющими небесами, уши глохли от назойливой детской песенки, которой надсадно надрывалось здешнее радио. «Хм-м», — произнес равнодушный женский голос, неожиданно прерывая песенку — «Прослушайте новости. Удачно завершился очередной раунд советско-американских переговоров. Пока судья переговаривался с тренером, советскому боксеру удалось отправить американца в глубокий нокаут. Новости с небес. После десятичасовой вахты в открытом космосе штурман космического корабля Мухамед Мамедов сделал сенсационное открытие. «Бога нет, — заявил дагестанский космонавт, — окромя Аллаха. И Мухамед — пророк его.» А в институте имени головы академика Павлова завершилась очередная уникальная операция по пересадке собаке Лайке новой ноги и еще одного хвоста. Это уже пятая нога и седьмой хвост смелой собаки. После операции Лайка чувствует себя хорошо, а голова академика Павлова полна новых творческих планов и требует не перекрывать вентиль с веселящим газом. Хм-м-м, — откашлялся голос, — их нравы. Знаете ли вы, что в Массачусетском технологическом институте госэкзамены по физике и английскому проходят одновременно, а госа по коммунизму они вообще не сдают. И к внутренним новостям…» Раздались громогласные утробные звуки, плач, кашель, и снова включилась веселая музыка.

Над гребнем соседнего бархана показался бронзовый шлем, потом голова по плечи, и вскоре нам на глаза предстал великолепный мужественный Ахилл с резиновой куклой Патрокла под мышкой.

— Извините, сэр, — вежливо сказал я, — не будете ли вы столь любезны оказать небольшую услугу одинокому путнику, затерянному среди песков?

Пустыня обязывает к джентльменскому обращению, не так ли?

— Отстань, противный, — нервно бросил Ахилл, скрываясь за барханом.

А я только хотел спросить у него дорогу. Да, явно вне моего пути, и мне дорогу не указал. Но может, оно и к лучшему.

Тем временем за барханом, где скрылся гордый Ахилл, поднялась какая-то возня — послышались крики, грохот, взметнулся столб пыли. Голос с небес начал декламировать: «Погиб Ахилл, дрючком пропертый…», но сорвавшись на визг, смолк. Щелкнул выключатель, и наконец стало тихо.

Лучше не стало. В воздухе явственно пахло развязкой, не дожидаясь которой я встал и начал готовить легкий завтрак на скорую руку. В этот час идти на лекции уже не имело никакого смысла, но, по крайней мере, хоть поем напоследок. Пакет молока, полбатона, плавленный сырок в шуршащей оболочке — что еще надо в ожидании конца? А тут еще задание по матану.

Ряды, ряды, ряды. По горизонтали синусы, по вертикали — логарифмы… Дискриминанты, матрицы, якобианы. Действительная часть, мнимая. Мнимая, действительная. Но если мы видим друг друга во сне как в зеркале попеременно, то мы: я-девушка-охотник-тигр, являем собой некую последовательность, знакопеременный комплексный ряд. А то, что невозможно решить в действительности, обретает строгое и точное решение в комплексной плоскости. Пусть мы с Алисой действительные части, а охотник с тигром — мнимые. Или наоборот, но это сейчас не важно. Сейчас надо прикинуть сходимость.

Изображения в зеркалах имеют обыкновение затухать — 1, ½, ¼, 1/8,.. — отражение, поглощение, и это, как его, на неидеально гладкой поверхности, рассеяние, и ряд может очень даже и сойтись, а последовательность изображений иметь предел, хоть и нулевой. А сумма его — конечна и равна двум: браку, семье, долгой счастливой жизни без страстей и страданий.

Но растут с каждым днем моя любовь и моя печаль. Раскручивающаяся спираль, расходящийся ряд. Предела нет, и разрастается любовь до слепящих высот, до горных вершин, выходит за границы тверди земной и сферы небесной, разгорается вмиг и пылает неопалимая, пребывает вовек без закону и спросу. Тяжело с ней бороться, ибо чего она ни захочет, того и добьется ценою жизни, достатка и славы. Но есть одно ограничение: жизнь человеческая конечна, а история эта конечна тем более, ибо сердце мое вот-вот разорвется, не в силах вместить ее. И в силу ее конечности нет нам надобности искать бесконечный предел, а нужно только его частичную сумму. Сейчас… Это просто… Получается, конечная сумма меняет знак в зависимости от времени суток! То есть — если разгадка наступит днем, то в действительности останусь я, или то, что от меня к этому времени останется, а если ночью — он. Но наша история в любом случае закончится, ибо другой исчезнет. Рассеется, как дым. Как тьма на свету, как свет во тьме. Исчезнет, закончится, растворится.

И вся любовь.

Движение небесных светил над нашими головами было суетливым и беспорядочным. Луны двигались по случайным ломаным, то уверенно пролетая полнеба, то с визгом тормозя и неровно дергаясь обратно, как толпа слепых в темной комнате, как небольшое стадо тупых баранов, запертых в загоне, как стая цветных шариков на столе с невысокими бортиками. Все вместе они исполняли замысловатый экзотический танец, мелодию которого я бы напеть не взялся.

Помнится, Раймонд (мой старый учитель Раймонд) что-то вещал о разнице между упорядоченными линейными траекториями и совокупностью набора вероятностей, если я правильно запомнил слова. И что-то про космические (или космогонические) порядки, которые человечество склонно переносить в земную физику и философию. Неважно, все равно не вспомню! Что-то вроде того, что в сложной системе траектории окончательно запутываются, смешиваются и по существу теряют смысл, как и само описание одиночных объектов, тогда как вероятностное описание сложного ансамбля частиц этот самый смысл и обретает. Но суть не в этом, а в том, что человечество, наблюдая законы небесные, законы, установившиеся благодаря соотношению диаметров, масс и радиусов орбит, переносит их на поднебесные. И случайно законом становится порядок, а порядком — случайность. Королевством правит шут. И даже здесь, вдали от бесчинствующих толп, эти мухи…

В мои мысли ворвался странный, скребущий по нервам звук, будто по стеклу елозит длинный железный прут, местами отвратительно ржавый, или старая рассохшаяся бочка, едва скрепленная прогнившими обручами, рывками ползет по сыпучему бездорожью. Противный звук не обрастал обертонами, а лишь постепенно нарастал и повышался, пока наконец не захлебнулся победным визгом и, поднявшись над гребнем бархана, предстал на глаза старой рассохшейся бочкой, едва скрепленной прогнившими обручами.

Двое бурлаков, связанных упряжью наподобие собачьей, неровно и неумело волокли ее по песку. Первый бурлак, царственно-горделивого вида, казался повыше и помоложе, другой, с умными глазами под широким лбом, плотнее и старше. Поверх бочки, оседлав ее наподобие упитанного ослика, сидел бородатый абориген крайне неопрятного вида. Глазки его сверкали меж косматых бровей и колтунов бороды, невзирая на дым и чад походного факела, которым он размахивал вместо кнута. Изготовленный из дамара, горючей древесной смолы, вложенной в скрученные пальмовые листья, факел дымил и чадил тусклым красным пламенем. Бурлаки нервно от него отшатывались, дергая бочку каждый в свою сторону, и, приглядевшись, я, кажется, заподозрил причину их опасений — бочка была под завязку заполнена греческим огнем — веществом, нестойким к воспламенениям и пустяшным сотрясениям.

— Люди! — кричал бородач, размахивая смолящим факелом, — люди, где вы?

Вдруг взгляд его ткнулся в нашу скромную компанию.

— Эврика! — закричал он. — Я нашел тебя!

«Архимед?» — пронеслось в моей голове, а он уже тискал меня самым бесцеремонным образом.

— Я тебя нашел! О, милый, милый, милый мой человек!

Его внешний вид никоим образом не вводил в заблуждение относительно его духа — точнее, духа его здорового тела. Если бы я осмелился выразиться точнее — воняло от него исключительно. Я попытался отодвинуться.

— Давай так, — заметив мое движение, абориген бесцеремонно и довольно болезненно ткнул меня локтем в бок, — ты не стоишь у меня по солнцу, я у тебя — по ветру. Договорились?

— Вы кто? — осведомился я.

— Диоген, собака рыжая, — хохотнул он. — О, как я рад увидеть тебя!

— А вы ни с кем меня не путаете?

Он отступил на шаг, любовно на меня глядя.

— Да нет же, милый! Ты же человек, один человеческий человечный человек в этой пустынной пустой пустыне. Я нашел тебя!

— А что за люди в твоей упряжке?

— Кто?

Абориген недоуменно оглянулся.

— Люди. Эти, — я ткнул в понурого старика и горделивого юношу, так и стоявших в шлеях у бочки.

— Конь и осел, это конь и осел, друг мой. Не обращай внимания. Они не знакомы и друг другу не представлены.

— Так представь их мне.

— Ну, — протянул абориген, — старика зовут Аристокл, а юношу — Александр. В общем, конь и осел, конь и осел, мой милый. Но не будем о рабах, когда я нашел тебя!

— Так дело не пойдет. Видите ли, милостивый государь, — несмотря на активный восторг аборигена, я пытался восстановить дистанцию, — видите ли, чтобы радость нашей встречи была обоюдной, необходимо, чтобы и я вас также признал.

Лицо оборванца посерело, руки, сжимавшие меня в объятиях, наконец разжались. Он оторопело поглядел на меня.

— Вопрос стоит так… — начал я.

— Ты добро или зло? — перебил абориген.

— Странный вопрос. Ну, допустим, добро…

— Ну дык елы-палы, — бородач бросился к бочке и, целиком в нее забравшись, предъявил миру невозможно грязные пятки. Наружу полетели горсти греческого огня в спокойном состоянии, кости, фантики, невнятные непристойности. Вылез он через несколько минут еще более грязный, в пыли и паутине, держа огромную терракотовую амфору, из которой раздавалось радостное бульканье. Наружнюю поверхность амфоры украшали рисунки очевидно эротического содержания.

— Ну дык, — заявил бородач, протягивая амфору, — ты меня уважаешь?

— Видите ли, — я еще раз попытался втолковать ему, — пока вы не признаете людьми ваших рабов, считая их за животных, или за вещи, вы на ложном пути. Поймите, вы не сможете получить признания от тех, кого поработили и уже не признаете сами, и не можете ожидать уважения от меня, ибо я не преемлю рабства, а мои мнения и желания вам неподвластны. Вопрос о признании слишком сложен, чтобы мы сейчас погрузились в его обсуждение, поверьте только мне на слово: путь господства — тупиковый. В лучшем случае он может послужить катализатором мирового исторического процесса. Если бы я осмелился советовать, я рекомендовал бы вам принять образ мыслей ваших друзей-стоиков, и уж во всяком случае, признать ваших соплеменников людьми, как вы и я.

— Кто, я? — он в изумлении уставился на меня. — Каких рабов? Мне б найти хозяина, им покомандовать.

Солнце с лунами зависли в небе над нашими головами, прислушиваясь к разговору. Барханы дрогнули, небольшой смерч пронесся по жарким пескам, а двое в упряжи, давно навострившие уши и полозья, тут же дернули и понесли.

— Стой! — заорал абориген. — Куда?

Оборвав лямки, батраки мчались в разные стороны, а смерч, становившийся все сильнее, закручивал в воронку пески, небеса, Диогена и нас с туземцами. Я успел повалиться лицом в песок, обхватив голову руками, но Раймонд, на протяжение всего разговора стоявший столбом, начал взмывать в воздух — на высоту щиколоток, икр, колен…

Я прыгнул вперед, в последнее мгновение успев сдернуть Мхабу с его крупа и в слепом прыжке поймать задние пятки Раймонда.

Песок вертелся все быстрее, увлекая меня вслед за ним, по земле прокатилась судорога, и из ямы, образовавшейся у основания воронки, высекая искры о песчаные стенки, с ревом вылетела пятнистая корова. Она с глубоким задушевным воем взмыла к луне, но, слегка не добрав высоту, скрылась за дальним бугром горизонта, ответно взвившимся ослепительным мухомором.

Из переместившегося к соседнему бархану воронки вылетела другая буренка. Из третьего — третья. Оказывается, в песке под нами скрывалось немало добродушных млекокормящих, пережевывавших жвачку в ожидании мига, когда, деловито и целеустремленно, они взлетят к недостижимым небесам.

Выброшенные взлетной волной на ровный песок, мы лежа наблюдали за стартующими коровами. «Интересно, это сезонная миграция или начало спорадического размножения», — подумал я, любуясь расцвеченным фейерверками взлетных дуг небом.

Запах гари от обуглившейся сковородки вернул меня в комнату. Молоко прокисло, хлеб заплесневел снаружи и очерствел внутри. Сырок и вовсе разложился на первозданные нефтехимические составляющие. Что ж, помереть, видно, не судьба — еще поживу, помучаюсь.

Постепенно салют затих. Грохот смолк. Барханы сомкнулись над шахтами, и только в небе белели, понемногу расплываясь в жарком полуденном мареве, ватные пунктиры былых траекторий. Ветер напоследок пронесся по песку, по-хозяйски, даже по-домохозяйски аккуратно прибирая остатки следов. Тяжелые золотые волны равнодушно пересыпались рядом с нами. И с аборигеном. Тот монотонно выл на нижней «си», потирая левой рукой лоб, а правой рукоблудствуя под хитоном.

— Что ты делаешь? — я не мог скрыть возмущения.

— Эх, барин, — вздохнул абориген, — в жизни счастье одно мне найти суждено, и одну лишь страсть суждено мне утолить поглаживанием — ни голод, ни жажду познания рукою не утолишь, и се печально, зело печально…

Он зарыдал.

— А это что такое? — я поднял обгорелый листок из числа летавших передо мной, — «Когда мы не видим божественного света, мы подобны откармливаемым птицам». Что это значит?

— Гераклит, — безразлично произнес он, но постепенно оживился, — топ об инкубаторе. Не видишь света — не знаешь Бога. Не знаешь Бога — не узнаешь и человека. Будешь жрать да срать, как бройлер, мать его. Короче, кур лучше разводить в естественных условиях. Птицам нужен свежий воздух и солнечный свет, и свежая зелень, и ключевая вода… — он снова поник, бедняга, — эх, барин, а людям — что, не нужно? Люди-то те же куры, только без перьев, и когти плоские. Плоские когти! Эх!

— Ну, не переживай ты так. Ну, пропали твои люди, бочка, но жизнь ведь продолжается!..

— Эх! — он со слезами взглянул на меня, — что люди, что эта старая рухлядь…

— Слушай, — почему-то я чувствовал себя виноватым, — давай выпьем.

— Ты меня уважаешь? — с надеждой спросил он.

— А ты успокоишься?

Он кивнул, откапывая из песка уже знакомую мне терракотовую амфору. Мне ничего не оставалось делать, кроме как выпить.

Диоген, глядя мне в рот, судорожно сглотнул, вроде собираясь снова завыть.

— Что ж ты тут делал? — я попытался быстренько переключить его.

— В деревне говорят, поблизости появился тигр. А мне надо было к родне за лесом, вот я и пошел. А они меня провожали, потому как когда тигр рядом, в одиночку никто не ходит, а только вместе, и с факелами.

Что-то здесь было не то.

— Два вопроса, Диоген… Тебя ведь зовут Диоген, не так ли?

— Пока так.

Я мотнул головой, отгоняя дрему.

— Так вот, пока я еще соображаю, а то вино твое чересчур крепкое. Что ты тут вещал о господине и рабе?

Он недоуменно посмотрел на меня. Что-то слишком недоуменно.

— Не делай вид, что мне это приснилось! Ты ехал на бочке, держа в руках факел?

— Да, господин. Мы боимся тигра, поэтому разжигаем огонь даже днем, и не решаемся выйти в одиночку из деревни. Я не говорил о господине и рабе, господин.

— О признании и уважении?..

— О нет, господин.

— И что ты меня отыскал, не кричал?

— Я бы не осмелился.

Алкоголь странно на него подействовал. Он стал скромен и забывчив. Впрочем, кажется, он и не пил, а лишь услужливо подливал и подливал в мою чашу.

— И еще, — поймал! — через какой лес вы шли? Прости меня, но я не вижу тут никакого леса! Покажи мне хоть одно дерево в прямой видимости.

Он неторопливо поднял руку, указывая в даль за моей спиной, туда, откуда мы пришли. Медленно, медленно, с ощущением неотвратимой непоправимости, я обернулся. Вместе с моим взглядом поплыли по небу голубые луны, разбились на полном ходу о грань дальнего бархана, разлетелись светлыми брызгами.

— Привет! Привет!

Мираж? Оазис? Колышется в воздухе обманчивое видение, манит бедного путника. Но — пахнуло свежестью, не призрачной, настоящей. Запел солист-соловей, сопровождаемый, как повелось с античных времен, хором голосистых лягушек. Оазис! Я помчался напрямик сквозь последний разделяющий нас бархан, и Раймонд понесся рядом, высоко вскидывая ноги, а на крупе его подлетал Мхабу, и вещи бились о спину туземца — опс-чпок!-опс-чпок! Ничего, сейчас примчимся. Вперед — там жизнь, там вода! Две пальмы аркою склонились у входа в темную, прохладную, свежую зелень. Обрыв перед нами и — водопад! Еще три полных луны и пара дрожащих полумесяцев нырнули в струи его и прозрачные серебряные брызги. Но — смолкните, птицы, замрите, лягушки, там, внизу, меж черных камней, среди белых лилий, под струями воды купается, нежится — тигр!

— Ты что, спишь? Ну ладно, я пойду.

Бесчувственное к прекрасному тело Мхабу соскользнуло со спины Раймонда, мешком повалилось на влажную сочную землю, привычно чавкнувшую, встречая его. Экстаз момента улетучился, но на смену ему взвились с дерев летучие мыши, заухала сова, завизжали тысячи хищных мошек. Многоголосие, полиформие вновь населило оазис. Повелитель джунглей посмотрел на нас.

Хлопнула дверь.

И рассмеялся. Пальмы отозвались ему колыханием, земля сотрясанием, оставшиеся луны пропали, покатившись с небес в песок за нашими спинами. На местах падений их моментально выросли новые оазисы, поднимаясь к небу зелеными брызгами — стройными пальмами. Звуковая волна взметнула озеро, взмыла фонтаном и пошла по воде тайфуном, расходясь круговыми волнами. Сомкнулись быстрые воды и поглотили рыжего повелителя, а нас унесли на высоком гребне, сбросили с обрыва на теплую, живую, поросшую цветами землю. Тяжело и душно запахло диким лесом, инстинктами и страстями, хищниками и жертвами, бегониями и орхидеями. А царственный смех продолжал звенеть в скрытом густыми ветвями небе, рассыпаясь эхом, многоголосым среди стволов гибких деревьев, продолжал звучать, пока не затих в глуби лесной чащи.

Но Мхабу и Раймонд лежали на траве со мной рядом, и не было больше никого окрест, и я позволил себе смежить веки и потерять сознание. Заснуть, забыться. О, царственный!

В амбразуре окна медленно и равномерно плыло одинокое солнце.

С занятий вернулся Колька.

— Прогуливаешь? А я есть хочу. Ты кашу будешь?

— А есть?

Колян вытащил из угла кастрюлю давнишней пшенки.

Тут же из-за двери с легким поскребыванием возник Димка-Самозванец.

— А, Дим, заходи, — пригласил его Колька, — а мы каши собрались поесть.

— Какой? — спросил тот, подбираясь к столу.

— Слушай, — взорвался я, — чего ты спрашиваешь, все равно ведь сожрешь. Не помню случая, чтобы ты отказался что-либо есть — в любой, наперед не ожидавшей тебя комнате.

К моему удивлению, Самозванец, уже было схватившийся за ложку, выскочил из-за стола и бросился обратно к двери.

— Эй, — рванул за ним Колька, — ты что, на психа обижаешься? Садись за стол, я сам с ним разберусь.

— Нет, если вы считаете, что я навязываюсь… — забубнил весь красный Дима.

— Садись, — приказал Колян, — ешь.

И погрозил мне кулаком.

— Ладно, ладно, чего вы. Дим, ты не обижайся, — я подсел к столу. — Но все же, скажи как другу, чего ты по комнатам ходишь, побираешься? Не стыдно?

— Я скажу. Понимаешь, я когду в общагу селился, в анкете написал, что прерафаэлист. Знаешь, облака там, ивы плакучие и все такое. А Антонина, не разобравшись, поселила меня к старшекурсникам-преферансистам. Так и пошло. — он вовсю уминал холодную кашу, — На сегодня я проиграл стипендию до шестого курса включительно и за первый год аспирантуры. Нет, ты пойми, они люди хорошие, я на них не в обиде. Только кушать все равно хочется.

Каша кончилась, и он с грустью отложил ложку.

— На будущий год просись с кем-нибудь из наших. — посочувствовал Колька.

— Не доживу я до будущего года. Меня, наверно, в сессию выгонят. Учиться я не хожу — по ночам пули пишем, а днем отсыпаюсь. Им хорошо, раз в месяц на базу съездили, и порядок. А мне скоро хана.

Он посмотрел вокруг долгим скорбным взглядом, надолго замершим на наших книжных полках.

— Ладно, не грусти. Заходи к нам, как есть захочешь.

— Спасибо. А можно я еще у вас посижу, книжки посмотрю? Классные у вас книги, мужики. Виан, Кэрролл, Дон Кихот. Откуда?

— Ты лучше спроси, как их не растащили разные читатели.

— Я не унесу, — снова покраснел Дима, — я только тут посмотрю.

— Посмотри, посмотри, — хором ответили мы, — смотри, сколько хочешь.

— Книги, — задумался я, — живут сами по себе. Расползаются по общаге, потом возвращаются, но уже не те.

— Нельзя прочитать одну и ту же книгу дважды, — подтвердил Колян, — откроешь обложку, а там уже совсем другие буквы, и слова по-иному складываются..

Но Самозванец его уже не слышал, он залез на кровать с ногами и быстро листал потрепанные страницы. Разочарованный Колян повернулся ко мне.

— Динь, а ты что, только встал?

— Угу.

— И что, тебе опять тигры снились? — Колян подмигнул Самозванцу. — Знаешь, он по ночам охотится на тигров.

— У-у? — равнодушно отозвался Самозванец, не вылезая из переплета… — И много поймал?

— Много поймал, Динь? — переспросил Колян.

— Пока нет.

— А тебе еще что-нибудь снится, кроме тигра? — продолжил допытываться мой друг.

— Разумеется. Например, Ахилл.

— Кто?!

— Герой троянской войны Ахилл.

— Ахилл-то тут причем? — обалдел Колька.

— Не знаю, я просто видел, как он шел по барханам с куклой Патрокла…

— С кем?

— С резиновой куклой своего друга Патрокла.

— Не может быть! Дим, ты слышишь?

— В самом деле, Денис, Ахилл не мог нести по барханам куклу Патрокла. Скорее, Патрокл должен был нести куклу Ахилла. Перечти речь Федра на пиру, там, где он говорит о преданности Ахилла влюбленному в него Патроклу. Там все четко сказано.

— Ну вы оба даете, — спасовал Колька, изрядно обалдевший.

Наконец мне удалось поставить его на место. Теперь вопросы буду задавать я.

— Где же, ты полагаешь… — начал я.

— А вот здесь у нас хорошие мальчики проживают, — в комнату без стука вошла деканатская комиссия, ведомая юной комендантшей.

— Что значит, без стука, — обиделся зампред комиссии Парамон Парамонович Болтаев.

— Это они шутят, Парамоша, ребята молодые еще, — успокоил его другой зампред, Сигизмунд Сигизмундович Шалтаев.

— Все бы вам в игрушки играть, взрослые ведь люди, — укорила комендантша.

Сигизмунд Сигизмундович приходился Парамону Парамоновичу близнецом-братом, их нередко путали, пока не догадались предоставить одну должность и называть одинаково. По случаю рейда братья принарядились в парадные белые балахоны, препоясали чресла ритуальным поясом с временно зачехленным топором и прихватили деканатскую дегустационную змею, обученную поиску непотребного. Только вчера они замели Мишку из 302-бис, обнаружив у него полный шкаф пустых бутылок и двух полных девочек из альтернативного института, посетивших общагу в порядке культурного обмена. Сегодня комиссия сыто икала и удовлетворенно цыкала зубом, что не помешало им с порога обменяться понимающими улыбками и, принюхиваясь, отправиться в обход комнаты, Сигизмунд Сигизмундович по, а Парамон Парамонович — против часовой стрелки.

Совершив полный оборот, братья умиленно уставились друг на друга и, покачавшись немного на носочках, резко развернулись к нам.

— Нарушаете! — заключили братья счастливым хором.

— Ага, — подтвердил Болтаев.

— Вот-вот, — согласился Шалтаев.

— Что нарушаем, Сигизмунд Сигизмундович? — спросил я.

— Что, Парамон Парамонович? — повторил Колька.

— Трудовую дисциплину прогуливаете. Занятия, это… манкируете, — радостно сообщил Болтаев.

— И пардону не просите, — уточнил Шалтаев.

— Ай-яй-яй, — встряла комендантша, а деканатская змея, улучив момент, нырнула в мой стакан чая.

Вредное животное обожало коньяк, лягушачьи лапки и теплые девичьи спинки.

— Кончились уже занятия, Сигизмунд Сигизмундович, — сказал Колька, — кончились.

Я выудил из стакана нахлебавшуюся до бессознательного состояния змею и уже начал складывать из нее модель мирового змея в миниатюре, но Болтаев, извернувшись, выхватил змеиный хвост из моих рук и привычно потряс над столом. Чай вылился обратно, и зампред пододвинул стакан мне.

— Спасибо, не хочется, — сказал я.

— М-да, — заметил Шалтаев, — чай пьют.

Змея чуть живая забралась ему в рукав и в дальнейшем обходе комнаты участвовать отказалась.

— Так, — сказал Болтаев, — а вы?

Димка сильно покраснел.

— У меня тоже занятия кончились, — сообщил он.

— Навсегда? — обрадовался Шалтаев и хлопнул Болтаева по плечу, — Навсегда, а!

— А что, — согласился тот, — можно устроить.

Димка побледнел.

— Ну что вы, — хором возразили мы с Колькой, — у нас завтра с утра война, всем приказано явиться к девяти ноль-ноль.

— Тогда ладно, — хором же ответили они.

На войну полномочия деканата не распространялись, и на этот раз они оставили нас в покое. Но уйти просто так сочли несолидным и продолжили обход.

Несколько минут прошло в гнетущем молчании. Зампреды пересекали комнату вдоль, поперек, по диагонали и ходом коня, стукаясь друг об друга и об углы. При этом они кидали многозначительные взгляды на Димку, который краснел и бледнел попеременно, но пока держался. Комендантша открыла пухлую тетрадь и начала записывать. Мы замерли.

Слышно было, как в соседней комнате спешно сдвигали столы и выносили наружу сор, наводя марафет на свое свинское состояние.

— Окно наружу зачем прорубили? — наконец нашелся Болтаев.

— Это не мы, окно было, — отразил я.

— Та це ж не окно, це ж цельный кирпич из стены выломали, — подошла поближе комендантша.

— Так оно и было, — подтвердил Колька.

— А картинки по стенам развесили, — укорил Шалтаев, — Может, и картинки до вас?

— Картинки мы, — признал Колян.

— А это порнография, — изрек Шалтаев.

— Где? — мы оглянулись на портрет очкарика в траурной рамке, затянутую в невидимый корсет даму, что распахивала объятия белой птице, и гордость коллекции — литографию сложнопересеченного готического замка. Замок обрамлялся пустынным пейзажем со свободно разросшемся числом измерений, в правом нижнем уголке литографии красовался автографический крестик. Автор — ошивавшийся тут же в общаге художник-самоучка легко прозревал параллельные миры и высшие измерения, но грамоте так и не научился.

— Вот, — картинно ткнул даме в живот Шалтаев. — Это самая порнография и есть.

— Сигизмунд Сигизмундович, это искусство, — возразил Колька.

— Высокое, — подтвердил я.

— Я-то знаю, что искусство… А вот вы могли и не разобраться, — продолжил он, — и принять за порнографию.

Глазки комендантши масляно заблестели, и даже змея высунула наружу один заплывший страданием глаз.

Дама, невзирая на комиссию, часто дышала и вызывающе приманивала лебедя. Тот вился вокруг, выбирая ракурс и набирая обороты.

— Снимайте безобразие! — потребовал Болтаев, отгоняя птицу.

Лебедь, не глядя, вытянул шею и ущипнул зампреда, после чего победно загоготал, набрал высоту и пошел на победный вираж.

— Не сниму, — заупрямился Колян, останавливая мизансцену за миг до кульминации, — написано искусство — значит, искусство.

— Где? — удивился Болтаев, а Шалтаев, склонившись к ногам дамы, подтвердил, — «Издательство «Искусство», размер 60x90, тираж 100 000 экземпляров». Действительно, искусство… А так не скажешь, — он еще раз неодобрительно взглянул в глаза лебедя.

Лебедь, прихлопнутый тяжелой рамой приличий, постепенно наливался кровавой злобой.

— Ну, коли так, — комиссия несогласованно развернулась и спешно отправилась восвояси.

Мы вздохнули, дама выдохнула, а лебедь удовлетворенно забил крылами.

А из соседней комнаты, куда направила стопы комиссия, уже раздавался по-свински истошный визг. Соседи слева откармливали поросенка, теперь уже здорового пивного борова. На время деканатского обхода они спешно напяливали на свинью мундир и запихивали на кровать, прикрывая морду пятачка томом Ландавшица.

— А это кто? — ужасалась комиссия.

— Аспирант Владимир Склярук! — отвечали соседи.

Накачавшаяся пивом свинья грозно храпела под Ландавшицем.

— Кто ж вас поселил вместе с аспирантом?

— Ничего, он нам не мешает, — успокаивали те.

Свинья подтверждающе икала и храпела громче.

— Ну ладно, — опасливо косясь на тушу, выходила из комнаты и положения комиссия.

Свинью жила с ними уже давно. Ее, в недавнем прошлом маленького розового пятачка, привезла чья-то мама перед Новым Годом в качестве полуфабриката для праздничного стола. Но в тот момент ничего дельного из него все равно бы не получилось, а потом как-то уж и неловко было. Свинья у них поселилась, понемногу прижилась и раздобрела на глазах. Всего за пару месяцев она выросла из молочного поросенка в здоровую хрюшку, еще за месяц — в небритого кабана, а к настоящему времени достигла размеров и аппетита вепря. Она стала парням как брат, и только этим и можно было объяснить их страстную потребность откармливать ее и дальше. В душе свинья оставалась добра и деликатна, как молочный поросенок, но во вкусах стала неразборчива, а в аппетите прожорлива до чрезмерности. Хотя о какой чрезмерности можно вести речь по отношению к свинье обыкновенной.

— Эй, Денис, а ты гомункулюса сотворил? — прервал мои раздумья Колька.

— Почти.

— Ну начал хоть?

— Практически.

— То есть?

— То есть уже почти задумался над тем, как бы, сосредоточившись, приступить к планированию подготовительных проектов первоочередных начинаний, необходимых для предварительного осмысления базовых возможностей, вероятно, ведущих к неизбежной стадии прикидочных вариантов того стартового процесса, которому суждено будет положить начало первичной деятельности по черновой закладке фундаментального основания зачаточных сюжетов модельного проектирования…

— Повтор! — перебил приятель, подхватывая предложение, — Попробуй представить пустяковую последовательность предусмотренного преобразования по плоской поверхности промежуточных переходов прямого пути перед продолжительным преодолением перекрестных препятствий, порочащих пресловутую протяженность прежних посылок…

— Сдаюсь, — ответил я и полез в тумбочку за конструкторским набором.

И хотя конструированием гомункулюсов занимаюсь с детства, и собрал их уже десятка с два, как всегда перед началом работы я застыл надолго — не мог решить, кого на этот раз буду ваять. Наяду, ундину, дриаду — исключено. Эльфа, тролля — надоело. Дракона, феникса, василиска… О, я буду лепить василиска!

Как известно, живые существа нынче появляются на свет тремя основными способами: они могут вылупиться из яйца, родиться из материнской утробы и возникнуть посредством метаморфозы. И это не считая ныне практически не практикуемого способа из влаги. Как говорится, от яйца до яблока.

Мы занимаемся метаморфозами… А метаморфозы, в свою очередь, делятся на вдохновенные, сущностные и параметрические. Вдохновенные гомункулюсы возникают благодаря метаморфозе вхохновенной, сущностные — благодаря познанию сути вещей, а параметрические описываются набором характеристик.

Первый способ отпадает — все мое вдохновение сосредоточено сейчас на Алисе, и к изготовлению уродов я бы не рискнул его подключать. Второй способ трудно осуществим вне лабораторных условий. Остается третий — самый дешевый и доступный.

Теперь — метод. По внешнему виду, по происхождению или по функциональным характеристикам?

— Дим, ты что там читаешь? — позвал я Самозванца.

— Борхеса…

— Брось, возьми-ка лучше справочник литейщика, прочти про василиска…

— Сейчас. Тебе какой раздел — внешний вид, строение? — Самозванец потянулся за книгой.

— С функциональными характеристиками у него что?

— Угу. Так, василиск, внешний вид пропускаем, происхождение — вылупляется из яйца петуха, высиженного змеей… о, вот характеристики: «убивает глазами, птицы падают мертвые к его ногам, и плоды земные чернеют и гниют под взглядом очей его, вода источников, в которых он утолял жажду, становится отравленной навсегда. Взглядом раскалывает скалы и сжигает траву. Оружие против него — зеркало: василиска убивает его собственное отражение». Понятно?

— Спасибо.

С характеристиками все ясно.

Животное появляется на свет из яйца. Несчастный! Первое испытание, что приуготовила ему жестокая жизнь — это необходимость преодолевать непроницаемую перегородку, со всех сторон отделяющую его нежную сущность от суровой окружающей действительности. Но пройдя сквозь и оказавшись наконец снаружи, что же он обнаруживает? Ничего. Маленький василиск тщетно оглядывается по сторонам в поисках родителей — петуха-папы и змеюки-матери. Они бросили своего незаконнорожденного ублюдка, плод их неестественной связи и преспокойно скрылись в разные стороны. Бедняга вынужден, едва вылупившись на свет, самостоятельно вставать на ноги и, волоча за собой длинный хвост комплексов и предрассудков, отправляться на поиски родителей или любой другой пищи. Дрожащий младенец оглашает окрестности громким противным криком, который служит предупредительным сигналом разумным местным существам. Ничто живое — будь то пресмыкающееся или млекопитающее, хордовое или чешуекрылое, не приближается к малышу. И вот уж ясный солнечный день меркнет в крошечных слезящихся глазках, пение птиц не доставляет уж ему невинной радости и скромного развлечения. И месяца не проходит, как цветущие сады, где он появился на свет, сменяются на глазах его угрюмой пустыней, сочные плоды дерев и кустов чернеют и протухают, а вода в реках начинает горчить и приванивать. Даже камни раскалываются, не желая приютить его, и небо над ним тускнеет и гаснет. Разочаровавшись в бытии, василиски ищут счастия в любви, но и оно им недоступно. Помимо мимолетных связей с курами и крокодилами, в которых и самый нетребовательный и снисходительный не отыщет ни йоты волшебства и вдохновенья, василискам не суждены плотские утехи. Желая оградить своих любимых от разочарований и утраты розовых иллюзий, они страдают вдали, не смея встретиться с ними взглядом. В этот период жизни многие василиски кончают с собой, поймав собственный взгляд в зеркальной глади вод.

Так они и пропадают, несмотря на всеядность и вездесущность.

Но in vitro… In vitro можно попытаться.

Все, что мне нужно — это небольшой черный (главное, изнутри) ящик — можно от посылки, помнится, из дома недавно яблоки присылали… Внутри наклеиваем черную бархатную бумагу, плотно, чтоб не было ни щелей, ни дыр. В качестве оружия, убивающего птиц, загружаем лазер — не слишком мощный, главное — автономный. Впрочем, зачем усложнять, можно заменить лазер духовым ружьем, посылающим порции отравленного газа при открывании заслонки. И на яде сэкономлю — одна и та же штука будет убивать птиц (нечего птицам в ящик соваться), и отравлять воду с воздухом. Логично: заслонка открывается, воздух отравляется. Что касается земных плодов, вообще-то, они и сами со временем сгниют. Надо только ускорить процесс гниения, поджаривая земные плоды на пластинах конденсаторов. Так — кладем на пластины плод, дзинь, цепь замыкается, разряд…

Вроде получается. И камешки, кстати, мелкие будет колоть. Просто в песок сжигать, а уж траву поджаривать, что и говорить.

Такую милашку и убивать жаль, хоть и отраженным взглядом. Может, не надо ему зеркало подсовывать? Пусть поживет в лабораторных условиях? Пусть будет уникальный бессмертный василиск, единственный в своем роде. Прекрасно. Осталось добавить стандартного агар-агара из конструкторского набора в качестве универсальной подкормки, дрозофил согласно обычаю и дрожжей по привычке. Все, крышка закрывается, экземпляр изготовлен.

Я удовлетворенно откинулся на табуретке.

— Что, уже сделал? — спросил Колька.

— Василиск обыкновенный — получите. Все характеристики совпадают. Глядеть нельзя, взглядом убить может.

— Гм-м, — заметил Колька, рассматривая ящик, — пожалел гада, не приделал зеркальца? А если он наружу выберется?

— Не выберется. Ящик герметизирован.

— А крышку не отдерет?

— Изнутри навряд ли. Давай лучше портрет прилепим.

Колька уважительно взглянул на портрет — чудовище еще то: когтистые петушиные лапы, извивающееся змеиное тело, пронизывающий взгляд из-под спутанных кудрей. Дима осторожно постучал по ящику. В ответ василиск злобно зашипел и ударил отравленным хвостом по стенке посылки.

— Ух, какая милашечка. А что он ест?

— Не надо его кормить. Хватит ему эфира, растворенного в воздухе. А то еще вырастет, не поймаешь.

— О, — закивал Дима. — Он весь дитя огня и света.

— Угу. Пусть так посидит, привыкнет к неволе. А я отдохну.

Проснулся я, как и следовало ожидать, с трудом. Ох, и болела же моя голова. События минувшего дня то колыхались в памяти смутными воспоминаниями, то всплывали в глазах неверными колышущимися видениями: пустыня, факелы, бочка, амфора. Ох, амфора была, помню и размер, и вкус, и матовый терракот ее поверхности.

Кругом царила ночь. Полная, густая, теплая тьма обволакивала бытие без единой частицы света, которая, заблудившись, тыкалась бы в мои ладони, слепо повизгивая. Я был один — ни Мхабу, ни Раймонда, ни вещей, ни леса. Ни теплого дыхания, ни влажного сопения, ни хищного рычания, ни радостного пения. Только голоса, ведущие оживленный диспут в темноте.

— Итак, из сравнения данных углеродного анализа и таблиц хронологий правления, можно с неопровержимой уверенностью утверждать, что Вещий Олег и Александр Македонский суть одно лицо.

— ….И примет он смерть от коня своего… — резюмировал другой.

— Позвольте, но современная наука точно установила, что Александра Македонского вовсе не существовало, — по профессорски уверенно заговорил еще один.

— Как?

— Элементарно. Докажем по индукции, что все предметы черного цвета. Это ясно?

— Ну-у… Гм…

— Стыдно, коллега! Придется напомнить вам суть метода. Итак, если некоторое утверждение верно для одного предмета, и из справедливости посылки для эн предметов следует справедливость следствия для эн плюс одного предмета, то данное утверждение является верным для любого количества предметов — от одного до бесконечности. Вспоминаете?

— Профессор, я знал, просто как-то из головы вылетело.

— Ну, так возьмем предмет черного цвета.

— Какой? Где? Здесь темно.

— Очень хорошо. Значит, можно взять любой предмет. Взяли?

— Что-то взял, — неуверенно ответили ему справа.

— Теперь вы, — профессор с шумом развернулся, — допустим, вы взяли эн черных предметов.

— Допустим, профессор, — бодро ответили ему слева.

— Значит, у вас имеется эн черных предметов, а у вас, — он повернулся обратно, — еще один. Вместе у вас — …

— Эн плюс один предмет, — хором ответили из темноты.

— И все черные, не так ли, — спросил он.

— Значит, мы доказали по индукции, коллеги, что все предметы — черные. Все, без уточнения сути. Ясно, коллеги?

— Ясно, профессор.

— Хорошо. Тогда — следствие первое. Все лошади черного цвета. Это очевидно. Следствие второе — Александра Македонского не было, ибо по преданию он ездил на белом коне по прозвищу Буцефал, а таких в природе не существует, как мы только что доказали. Все понятно?

— …И примет он смерть от коня своего, — задушевно повторили из темноты.

Вмешался самый первый голос.

— Разумеется, разумеется, коллега, только конь у него был не белый, а рыжий. Такой, знаете ли, цвета солнца на морском закате в середине июля. И был он о шести ногах и о двух крылах. Слепниром звали, как сейчас помню. Надеюсь, в его существовании у коллеги нет сомнений.

— Никаких, уважаемый, — ответил Профессор.

— А самого его звали Фрей, а жену Фрея, т.е. Пятница.

— Значит, это был Робинзон, — влез второй голос.

— Позволь усомниться в твоих словах, учитель, — почтительно произнес некто совсем юный.

Я так и увидел сквозь темноту, как он кланяется, сомкнув ладони у груди.

— Не о шести ногах, а о шести руках он был. И об одном шиле. Ни секунды не мог спокойно постоять.

— Верно, — согласились первые собеседники. — Поэтому милостивые боги приковали его цепями к скале на одиноком острове, и грозная рыба Гунь приплывала каждую неделю пощекотать ему пятки. Но это произошло уже после того, как он похитил волосы у Гесперид.

— Расскажите, расскажите, учитель, — вразнобой заголосили многие юные голоса.

— Расскажите нам о Пути!

— О Будде, Чайне и Сине!

— О Большой и Малой Колеснице!

— Хорошо, — согласился старик, — Вот вам вопрос. Пока Большая Колесница совершает полный оборот, сменяется девяжды девять поколений, а Малая Колесница оборачивается вокруг своей оси быстрее, чем сомкнется и разомкнется веко. Сколько же времени пройдет, пока обе колесницы совершат оборот вокруг общей мировой оси?

Настала полная тишина. Ни звука, ни вздоха. Растворились во тьме уверенные голоса, затихли юные ученики. А вопрос-то нетрудный, надо только учесть поступательное движение Малой Колесницы.

— О, мои юные друзья, негоже нам заставлять ждать высокородного чужестранца, — вскричал старец, — Что надо тебе, стоящий в темноте?

— Огня! Огня! — закричали голоса.

Чьи-то мягкие руки толкнули меня вперед, туда, где за миг до того зажегся дымный факел, что мигом позже едва не опалил мне руки. Свет его совсем не озарял тех, кто, сидя на земле, обратил глаза в мою сторону.

— Присядь, путник.

В центре освещенного круга стояла грубо сколоченная табуретка.

— Я только хотел спросить, — начал я, усевшись.

— Тише, тише, — умиротворяюще заговорил старец, сдерживая пыл молодых учеников, в гневе вскочивших на ноги, — простим чужестранцу незнание наших обычаев. Быть может, там, откуда он прибыл, не принято почтительно приседать, входя в освещенный круг, и, прикрывая рукой пупок, отдавать честь старшему по званию…

Я быстро присел и прикрыл ладонью пупок.

— Мы слушаем тебя, путник. Спрашивай, что ты хотел спросить, — ласково продолжил старец.

Я откашлялся. И снова с моего языка слетели совсем не те слова, что я собирался вымолвить.

— Скажи, отец, а тигры в вашей местности водятся?

— Кому и кошка тигрица, — ответил старец, щелкая выключателем.

Передо мной стоял великий охотник Вэнь Чуань в расшитом тигриными мордами халате. С учениками. Ученики не скрывали халатами могучих тел, с которых скалились огромные клыкастые пасти, глянцево блестящие и радужно переливающиеся в неровном красноватом свете факелов. Покрыты пленкой в полдлины волны, в целях просветления, догадался я.

— Так я и знал, — пробормотал я себе под нос, но мудрый старик все равно услышал.

— О чужеземец, прибывший издалека, ничего не знающий о кошках, ибо они животные непредсказуемые, и знать про них ничего нельзя, а если б она была предсказуемой, мы бы отказались признать ее настоящей кошкой. Знание о кошках — не подлинное знание, а кошка, которую можно познать — не подлинная кошка, — заключил учитель.

Я поклонился в ответ, а ученики просветлели на глазах. Зубы на их грудях искрились и слегка пощелкивали. Вэнь Чуань спокойно продолжил.

— Древнее предание гласит: вопросивший о тигре будет жить долго и счастливо, если ответит на три вопроса. Готов ли ты отвечать, путник?

— Мне кажется, у меня нет выбора.

— Отчего же, выбор у вас есть. У вас есть даже свобода выбора, что, согласитесь, намного шире. Но мы можем поговорить об этом в другой раз, — спокойно возразил Вэнь Чуань. — Вот тебе первый вопрос: сможешь ли ты отличить…

— …Сон от яви?

Удар палкой по голове возвратил меня на место.

— …отличить…

-… вымысел от действительности, реальность от галлюцинации?..

Еще один удар.

— Жизнь от смерти, тело от духа, божий дар от яичницы? — затараторил я под градом палочных ударов.

— Да погоди ты, эмбицил, дай договорить, — старец, закачавшись из стороны в сторону, не то заговорил, не то запел, — …улыбку от гримасы, небеса от преисподней, синее небо от туч?

Хор учеников подхватил:

— Сможешь отличить?

— Ну, — сказал я, — вообще-то, на лекции этого не было…

Показалось мне, или старец довольно хихикнул перед тем, как продолжить.

— Второй вопрос…

— А это что, был только один? — взвился я, снова получил палкой по голове и сел, окончательно просветленный.

— Второй вопрос, — повторил старец, — что первично, яйцо или курица?

Ну, это легко, подумал я, получил еще удар по голове, и дальше думал уже молча. Есть такие вот вопросы, сама постановка которых уже подразумевает ответ — подумать только, материальное яйцо или поющая курица. Это, очевидно, сводится к вопросу о первичности материи или сознания, а всем известно, приверженцы какой теории любят его задавать…

— Ну что ж, — сказал старец, — времени поразмыслить у тебя будет достаточно. Уведите, — приказал он.

Ученики моментально подхватили меня под руки, поволокли во тьму.

— Погодите, — извернулся я, — а третий вопрос?

— Третий — дополнительный. Выведите уравнение Пуассона

— В адиабатическом приближении? — холодея, спросил я.

— Разумеется, в адиабатическом, — кивнул старец.

— А формулу Менделеева-Клайперона можно применять? — успел крикнуть я, когда здоровые телохранителя Юаня тащили меня в сырой каземат.

— Если хочешь… — донесся вслед голос учителя.

Ну что поделаешь, думал я, валясь на грязную подстилку в тесной каморке по соседству с Мхабу и туземцем, что поделаешь, боюсь я выпускного экзамена. Но размышлять тут же принялся не о коанах многомудрого старца, а о задачке друга моих детских лет, гувернера Раймонда. Неожиданно, само собой, в голове моей возникло решение, проявилось, как проявляется картинка в смешении пестрых узоров, а уж как я мучился в детстве с его тиграми, страшно вспомнить! А всего-то надо было аккуратно подсчитать число всех возможных вариантов: с учетом предыдущих удачных экспериментов: случай «тигр, тигр» исключается, случай «девушка, тигр» дает две возможности — за последовательно открываемыми дверьми окажутся девушка-девушка-тигр, девушка-девушка-девушка. Случай «первая девушка, вторая девушка» даст: Д1-Д1-Д1, Д1-Д1-Д2, Д1-Д2-Д1, Д1-Д2-Д2, Д2-Д1-Д1, Д2-Д1-Д2, Д2-Д2-Д1, Д2-Д2-Д2, итого ни много, ни мало, восемь вариантов. Всего десять возможностей, и только в одной из них за дверью поджидает тигр. Девять из десяти оказываются за девушку! Сама теория вероятностей ополчилась против нас с тигром — теперь выходит, что на девять десятых мы только видение, сон, галлюцинация юного воздыхателя!

МОЕ существование поставлено под сомнение рядом с похождениями глупого мальчишки и его рыжеволосой возлюбленной. Они суть истинное бытие, осознанное бодрствование? И что же теперь, убей я тигра, умрет и его (моя?) любовь, наполняющая его (мою?) подлинную жизнь?

А пощади я зверя… Нет, уж пощади я его, он меня точно съест. Почему я должен его щадить? Рисковать жизнью ради прихоти, нет — похоти несовершеннолетнего? Я старше, знатнее, доблестнее его, я выше его во всех отношениях! И за что погибать мне в зубастой пасти — за минутное удовольствие, глупое, низменное, никчемное наслаждение, примитивнейшее из стремлений, удовлетворение, доступное нищим и дикарям? За него гибнуть?! Умирать, пропадать, пасть, сдохнуть! God damned! Как в этом разобраться? Что мне делать?

Не успев толком продрать глаза, я схватил первый попавшийся листок бумаги и с ходу записал пришедшее ниоткуда решение: 9/10 — девушка, 1/10 — тигр. Неизвестно почему, оно наполнило меня безудержным пессимизмом. Значит, есть ненулевая, и здорово ненулевая вероятность, что реален тигр… Тятя, тятя, наши сети притащили мертвеца, я боюсь того сыча, и скребутся мыши — лампа-дрица-гоп-ца-ца, дедушка не слышит, вот вам мясо на обед, будет много вам котлет…

И все же, если реален тигр? Тогда выходит, я сейчас сплю? Сплю и знаю, что вижу сон, и чтобы проснуться, надо лечь и заснуть. Все это слишком запутано, чтобы пытаться разобраться в три часа ночи, когда глаза просто слипаются. И все же, если я сейчас засну, то есть там, в реальности, проснусь… Тут во сне я хочу спать, значит, я уже просыпаюсь и вскоре окончательно открою глаза там, и буду охотиться за тигром, как и подобает охотнику, проводящему жизнь в действительных приключениях, а не в спутанных размышлениях, но все же — пока я здесь и вижу сон, надо додумать ту мысль, что пришла мне в голову сейчас, потому что то, что видишь во сне, нельзя понять наяву, и если я сейчас не додумаю, то не узнаю уже никогда, что же мне делать, если я сейчас сплю, а реален тигр и тот я, что охотится на него во мраке джунглей, а значит, тот я, что думает сейчас о нем, есть всего лишь сновидение, мираж, улетучивающийся с пробуждением меня истинного, и моя любимая — тоже мираж, как ни горько мне признать это, ведь если уж я оказываюсь сновидением, (какой одинокий солипсист отважится на такое признание), что уж говорить о моих привязанностях, миражах миража, хотя Алиса — она так прекрасна, как я не мог бы вообразить, и что же заставляет меня считать ее миражом — только то, что миражом оказался я, но я не солипсист, или по крайней мере, не настолько солипсист, чтоб не верить в существование любви, и кроме того, я готов признаться в собственном небытии, не заключая из него небытия бытия, и в том числе окружающих меня людей, как моя Алиса, которая однако не была моей даже в самых смелых моих мечтах и снах, где я охочусь за тигром, если только не считать сном происходящее здесь, а реальностью — то, где Алиса предстает в образе дикого зверя или зверь предстает здесь в ее образе, но если я не размышляю теперь, а сплю сейчас там, и это тигр навевает на меня дурман и усыпляет мою бдительность, и Алиса в отличие от меня в таком случае реальна, ибо я — ничто, а она — воплощение грозного хищника, его олицетворение, его здешняя ипостась, чье дело — усыпить осторожность охотника в чужих тропических лесах, где не на кого положиться, кроме как на себя самого, и нельзя спать, и нельзя поддаться обману и очарованию ложного образа, как бы ни был он прекрасен, тем более, чем более он прекрасен, ибо в тот момент, когда, убаюканный им, я сомкну объятия, и моя любовь ответит мне — я проснусь там, растерзываемый огромным зверем, проснусь, чтобы увидеть над собой застывшее на долгое, долгое, долгое мгновение желтое брюхо тигра в прыжке, проснусь, чтобы потерять сразу и любовь, и жизнь, потому лишь, что ошибся, обманулся, не разобрался, не подсчитал вероятность, а всего-то надо было — понять: если реальна девушка, ничего страшного не произойдет, а если действителен тигр — мне конец, и выбрать, что для меня важнее, какая из вероятностей перейдет в достоверность, и так ли важна для меня любовь, моя первая, прекрасная, единственная любовь, чтобы расплачиваться за нее жизнью, к тому же — чужой жизнью, которую я, фантом, отдам без спроса, для которой я — не более, чем сновидение, иллюзия, пустая видимость, а он — старше, умнее и опытнее меня, его жизнь, его истинное бытие взамен моего иллюзорного, он — пусть все решает он, исходя из своего знания, и в конце концов, защищая свои интересы, пусть он решает, а я поберегусь, не буду с ней видеться, сам буду держаться от нее подальше, бежать, скрываться, ибо я решил — буду считать отныне, что реален тигр.

А сейчас — нужно поспать хотя бы немного! С утра — война, а войну не проспишь. Это наука серьезная.

— Слушай, Вэнь, — обратился я к старцу, но ученики тут же прервали меня.

— А ты решил наши загадки? — выскочил один из них.

— А, отстань, — отмахнулся я, — скажи, Вэнь…

Ученик кошкой прыгнул на меня. Без ложной скромности я готов признать, что неплохо владею навыками беспорядоной стрельбы по бестолково движущейся мишени. Но оказаться один на один с нарочито медленно летящим на тебя туземцем с тигриной мордой на переливающейся груди и радостным блеском в голодных глазах — нет уж, увольте. Бумс! Ученик упал, на лету сраженный палкой старого мастера.

— Позволь мне самому судить, — вежливо обратился Вэнь Чуань к потирающему затылок юноше, — кто решил мои коаны, а кто нет. Так о чем ты хотел спросить меня, чужеземец?

— Какой звук произведет ладонь при ударе о кисть той же руки? — выпалил я.

Вэнь счастливо просиял.

— Пойдемте, юноша. Я открою вам Путь.

Но больше не успел произнести ни слова.

— Эй! Эй! — Колька бесцеремонно тряс меня, — опять грезишь посреди ночи? Ты что в формы положил?

— О чем ты? Какие формы?

— Гомункулюса ты из чего ваял?

— Как обычно. Пару дрозофил, агар-агара…

— А это что?..

Из Колькиной горсти свисала шерсть и длинные белые усы-проволочки.

— Пусик!..

Мы бросились к портфелю. Он был пуст, свитое накануне гнездо успело остыть, кота в нем не было. А в боку ящика зияла абсолютной чернотой узкая щель.

— Снаружи пролез, снаружи можно было, — не решаясь прикоснуться к ящику, я поднял глаза на Кольку.

— Он думал, там холодец… — белые усы звякнули о пол. Колька отвернулся.

За стеной глухо закашлялся и затих сосед. Четвертый час ночи.

Заснуть снова не было уж никакой возможности и мы в молчании поплелись вниз, в клуб.

Странные звуки встречали нас. Из-за двери клуба раздавалось удовлетворенное чавканье и тонкое повизгивание. Внутри, в углу, окруженный плотной девичьей стайкой, Дон импровизировал на клубном коктепиано. Чтобы не тревожить беспокойный сон старой Мойры, молоточки коктепиано были приделаны не к звучащим пластинам, а мягко ударяли по наполненным различными напитками упругим емкостям, выдававшим при надавливании на них порции жидкости, которые постепенно стекали по желобу в заготовленную заранее лоханку, составляя вычурную, оригинально пахнущую смесь. Компоненты подобраны были убойные, но Дон, как требовательный к себе создатель, все не мог удовлетвориться результатом, и пробовал, пробовал…

Из-под его пальцев, спотыкаясь, брела наугад мелодия, мы додумывали ее по запаху — вякающие тремоло, срывающиеся арпеджио, рискованные доминантсептсекстаккорды. Дон находился в поиске, экспериментировал, немилосердно нажимая то на левую, то на правую педаль, отчего привязанный к той добрый старый Склярук непроизвольно подскакивал и повизгивал, но все же выхлебывал содержание лохани досуха. А Дону все не удавалось достичь желаемого результата — подлинной, натуральной слезогонки, той, что трогает сердце вплоть до желудочков и селезенки, выворачивает душу наизнанку, заставляет утирать рукавом скупые слезы, потоком катящиеся из зажмуренных глаз. Девушки мирно щебетали над его головой, Склярук жадно сглатывал порцию за порцией и игриво покусывал край лохани и девичьи ножки, отчего и те непроизвольно взвизгивали и подскакивали. Короче, обстановку можно описывать как самую мирную. Все вокруг были счастливы. Кроме Дона, разумеется.

— Привет, — сказали мы.

Следом за нами в клуб вошел Глаша, как всегда обуреваемый пламенным редакторским рвеньем.

— Ну, как производство? — спросил Глаша, приближаясь к Скляруку с подветренной стороны.

Склярук, существо мирное и незлобивое, Глашу отчего-то на дух не выносил и не раз грозился смешать его с отрубями и употребить вовнутрь, не раздумывая о последствиях. Скляруку верили на слово, он считался человеком чести и в качестве такового неминуемо выполнил бы свое обещание с пивом или же без оного. Глашина жизнь висела на честном скляручьем слове и держалась лишь Глашиной осторожностью.

Дон оторвался от клавиш.

— А вот, ты понимаешь, не получается никак.

— Не выходит? — посочувствовал Глаша.

— Да не то, чтоб совсем не выходит, — вздохнул Дон, — кадавр, скотина, лопнет скоро, но вот душевного, видишь ли, трогательного этакого никак не подберу.

— А зрители тебе не мешают? — осведомился Глаша.

— Да пусть стоят, на них и опробую.

— Жалко их, — сказал сердобольный Глаша, — да и газета до сих пор не нарисована. Значит так, — обратился он к девушкам…

Дверь клуба распахнулась, и внутрь ввалился помятый оборванец в густой бороде и спутанной гриве. За ним следовали двое переводчиков в штатском с передернутыми отвращением лицами. Стайка девушек переметнулась к ним с записными книжками наизготовку.

Бродяга с укором оглядел зал.

— Соусоумь сивэть. Сенесть, — произнес он, — уиски-бар.

— Что он сказал? — рискнул вопросить я.

— Иностранец, зараза, — буркнул один из переводчиков, пока другой, вздыхая, передавал оборванцу узкую флягу без этикетки, — опять в пивнушку потянуло.

— Соусоумь сивэть. Сенесть, — повторил бродяга, томно озираясь. — Литтлгел.

— Тьфу, — сплюнул провожатый.

— Кто он такой?

— Говорят тебе, иностранец. Инкогнито. Наша служба маленькая — кого скажут, того и обслуживаем. Знаешь, — он доверчиво облокотился о меня, — разные сволочи попадались, но чтоб такой… И что удивительно — девки к нему так и липнут.

Бродяга тем временем приосанился и, поводя рукой из стороны в сторону, горячо задекламировал.

— Что он говорит?

— Вроде сестра у него тут жила. Так он теперь спрашивает, что, мол, мы сделали с его сестрой, водой, рекой,.. землей. Кулацкая, видать, семейка-то.

— Эмигрант, с-сволочь, — зашипел второй, — сестра-то местная. Может, скрутим его, а там разберутся?

Больно было смотреть, как вспыхивает и тут же гаснет огонек надежды в глазах первого переводчика.

— Отразим в рапорте. А сейчас обслуживаем согласно приказу.

Оборванец, бросив еще один грустный взгляд в зал, развернулся обратно.

— На-лево! — скомандовал переводчик.

— С-сволочь! — эхом отозвался второй.

Щебетущие девочки замкнули процессию.

А вдохновленный Дон немедленно бросился к коктепиано. И грянул гром безмолвных аккордов.

И стих во вьющихся лентах арпеджио. Юркая мелодия лианой змеилась вокруг пальмы, изгибалась у ствола, разрасталась к ветвям. Как тихо! Чистый песок, неглубокая река, спокойное течение, навсегда разлучающее меня с верными спутниками. Мхабу и Раймонд, по-прежнему недвижные, медленно и безвозвратно уносились по воле волн, качаясь на их мягких темных спинах. Спокойные лица туземцев обращены были к небу, как обычно, скрытому буйной толщей тропической растительности. Я видел — течение закружило их в слабом водовороте, развернуло и унесло на глубокое место, где река мчалась быстрее и норовистей, утрачивая безмятежность и спокойствие, и Мхабу, не пробуждаясь, слабо взмахнул рукой. Но уже распахнулась навстречу ему пасть крокодила, вооруженная частоколом крошечных острых зубов, сомкнулись грязные струи, замутилась илом речная вода…

— Денис, что с тобой? Ты кричал!..

— А? Где? Нет, все нормально. Просто сон.

Кругом джунгли, опять ночь, ночь и тьма беззвездная, тишина безлюдная, только кашель тигра, парализующий ужасом тигриный кашель со всех сторон поочередно. Тигр вышел на последнюю охоту, славная будет охота, для кого славная, а для кого и последняя. Одному в лесу затеряться легко, особенно если ты дерево, но дереву трудно уйти. А если нет? Тогда уйти легко, от человека ли, зверя. Растеряв оружие, проводников, оборудование, мне остается полагаться только на собственный разум, разрешающий противоречия и парадоксы, различающий оптические обманы, освещающий иллюзии, лишающий софизмы их непрочных оснований. Пятнистый питон, за которого я невзначай ухватился, уволок холодный чешуйчатый хвост в дышащую ночным зноем чащу. Невозмутимые пятнистые питоны неотличимы в джунглях от толстых ветвей, совпадая по окраске с листьями и корой деревьев. Клеточками расчерчены пятна на теле питона.

— Кроссворд пойдешь составлять? Давай, народ уже собрался.

— Ладно, захочет погенерить с людьми, проснется.

Стая зеленых голубей вспорхнула с медных веток, посыпались во влажный мох золотые плоды. Вот во что, оказывается, созревают голубые цветочки — гранаты, апельсины, дурьян-ягоды. Я подобрал с земли маленький, похожий на колючий ананас плод с твердыми шипами в плотной кожуре, что легко отделилась, открывая шестидольную золотую мякоть. В нос мне ударил резкий, отвратительно сильный запах, квинэссенция пронзительных влажных запахов ночных джунглей. Туземцы бьются за обладание дурьян-деревом деревня на деревню, а победив и захоронив павших, обносят его плотным частоколом и устраивают поочередные дежурства: дети со стариками утром, женщины днем, а мужчины — ночью. Я ни разу не пробовал плодов его, несмотря на уговоры, особенно вследствие их уговоров: «Попробуй, станет хорошо… очень хорошо. Жарко», но теперь терять мне, очевидно, было нечего, и я, зажмурившись и зажав нос, откусил раз (отвратительно!), другой (сомнительно), третий (может быть вкусен), и далее… О, свет мой!

Пронзительно и неприятно закричал из кустов павлин. Уже утро?

— Дрыхнет, заседание проспал и радуется.

— Брысь, спит человек.

— Что ж, и от чая откажется?

— От чая, может, и откажется, а вот от сала с изюмом…

— Отстаньте, сволочи, пусть спит.

Рассветная трава сияла уже миллиардом искрящихся самоцветов, блестяще скрывая сонмы кровососущих, таящихся под упругими густо-зелеными листьями. Как долго я проспал! Утреннее солнце блестело уж сквозь сплошную листву, отражаясь на свежей траве, умытых листьях, колышущихся под нежным прикосновением зефира, ласкающего их нежно. В странном, множащемся освещении лес сверкал, ежесекундно изменяясь, подобно картинкам в детском калейдоскопе, листва в отдалении мельтешила, мелькала, скакала и возвращалась обратно, все мигало, испещренное пятнами и искрящееся ослепительными отражениями. Даже туземцы, что определяют час по солнечным бликам сквозь густую листву, оказались бы сейчас в недоумении. Настал час полной неопределенности, когда воистину не остается вокруг ничего истинного, ничего нельзя разобрать глазами, сбивающимися в этой великолепной сутолоке зрительных впечатлений, в этой чрезмерной, избыточной ярмарке, превосходящей все разумные представления. Познавать объекты здесь и сейчас можно лишь ощупью, глупо на них наткнувшись.

Я, умный, лежал в траве недвижимо, наблюдая за резвящимися над моей головой нежно-желтыми пятнышками веселых слоников, искрящихся цветом от лимонных до густо-оранжевых, с небольшими вкраплениями круглых черных пятнышек, расположенных с такой плотностью, что суммарная их площадь не превышала и четвертой доли общей поверхности. Слоники изящно помахивали длинными раздвоенными хвостами, гоняясь друг за другом пред моими распахнутыми восторгом очами против часовой стрелки, если смотреть снизу вверх. Совсем еще малыши, играют, резвятся, как дети, милые существа, подумал я. Может, стоило именовать их по именам как-то иначе, чем это грубое наименование, привычно напоминающее о памятном воспоминании древних летающих буфетов, забитых тяжелыми бочонками, под завязку наполненных топленым маслом, засахарившимся вареньем и прочей снедью? Назову их — эльфийскими фантомами или Ее фантазией, или… ее кончиной?

Эльза, Лиза, Элизабет, закатившееся мое солнце! Ты встретишь ее, обещала ведьма, пропахшая луком, встретишь еще один раз, когда обойдешь землю, переплывешь море, усмиришь свое сердце. Встретишь, когда она станет тебе совершенно безразличной. Ведьма — дура, когда она ошибается, но трижды дура — если она права, особенно если она права. Мне никогда не увидеть тебя больше, сколько б не бродить вдали от дома, позабыв, каков он был, мой дом — но тебя мне не позабыть, и потому — лучше не вспоминать о тебе вовсе!

Бум-м-м! — глухим ударом раскололось небо, тупым отзвуком содрогнулась земля между моими ушами. Бум-м-м! Упорхнули легкие слоники, умчались нежные в сияющую даль.

Глухой удар снова сотряс пространство. Бум-м-м! Бум-м-м! Ничего не поделаешь, придется все-таки открыть глаза. Голова моя покоилась в высокой траве, нечувствительная к ароматам жасмина и тамариска. Одно только тяжелое сотрясение, вибрировавшее от кончиков пальцев ног до кончиков ушей — все это мерное «Бум-м-м!» однообразно стимулировало мои чувства и их органы.

Всего в паре ярдов от меня проходил передовой отряд махараджи.

— Эй, спящая красавица, просыпайся.

Я вскочил. Вокруг стояли Колян, Дина и Брат с Командором.

— В рощу пойдешь, железного коня кормить?

— Пойдем.

Алисы там не будет, а до рощи путь неблизкий. Выбраться из ночной общаги, пересечь плац и рельсы, миновать кулацкие поселения, и напрямик к роще. Можно и за час не дойти, особенно если по рельсам ходить вдоль, как поезда, которых здесь отродясь не было — ну не ходили здесь поезда, ни с севера на юг, ни с запада на восток, ибо это был запасной путь, и они боялись запасного бронепоезда.

А мы брели взад-вперед, балансируя на рельсе, спотыкаясь о шпалу, и говорили, говорили…

— А скажи-ка, Брат, сторож ли ты брату своему?

— Какому? — спокойно спросил Брат.

— Тому, которому ты брат. Ты же Брат, не правда ль?

— Так меня зовут.

— И кому же ты брат?

— Да вроде никому.

— У тебя нет брата?

— Нет.

— Тогда тебя нет?

— Я есть. Я — единственный сын своих родителей.

— И сестры нет? — уж такой элементарной дыры мы бы не пропустили.

— Нет.

— Так кому же ты брат? Себе, что ли?

— Никто себе не брат.

— Так почему ты Брат?

— Вы так называете.

Круг замкнулся.

— Шизофрения!

— А ты знаешь, что такое шизофрения?

— А как же, кто же не знает старуху шизофрению!

— Шизофрения есть разделение единого и слияние множественного, — провозгласил Колян.

— Стихов исток — шизофрения, а не бумага, не письмо, — продекламировал я и сразу перешел на прозу. — А читать написанное — душевный стриптиз, похлеще стриптиза телесного.

— Хорошо, коли все очевидно, — Колян продолжал гнуть свое, — а если сущности дробятся, отражаются в словах, множатся…

— Жалок, кто пишет ночи напролет. Блажен, кто не писать не может, — я завершил свое.

Круг замкнулся. Брат с участием посмотрел на меня.

— Ты не понял. Давай, я помогу. Допустим, есть девушка.

— Ну, допустим…

Я слегка напрягся. Кого он имеет в виду?

— Ее все любят.

— Допустим.

Точно, про Алису. Он что-то знает? Хочет дать мне знать?

— Она любит только тебя.

— Правда?

Она правда меня любит?

Командор довольно заклекотал. Тьфу, зараза!

— Ну, — сказал невозмутимо Брат, — и что из этого следует?

— Что?

— Ну, кто ты в этом случае?

— Счастливый человек? — выразился я как мог спокойно.

— Ты и есть эта девушка, — вмешался Колян, — ты и есть она, потому что если все ее любят, то и она сама себя тоже любит, а если она любит только тебя, то ты и есть она, и это настоящая любовь.

И заржал. Ладно, ребятки, получите сейчас.

— А ты-то сам кто?

— В смысле?

— Ну, например, у тебя есть собака.

— Нет у меня собаки. У меня никого нет, — погрустнел Колян, взглядывая на Дину.

— Предположим, — нажал я, — собака у тебя есть. Помечтай.

— Хорошо.

— Представь себе пса. Есть?

Колян закрыл глаза, балансируя на рельсе.

— Маленький, лохматый, белый в яблоках.

— Ты уверен, что это не пони?

Колян свалился на шпалы.

— Ну, ладно, вставай. И вот, представь, у твоего пса родились щенки.

Колян снова свалился.

— Да ты что, это ж кобель!

— Хорошо, я скажу по-другому. У пса появились щенки. Он их отец. Представил?

— Да, хорошо, конечно, разумеется. Он их отец.

— Значит, этот пес — отец.

— Да.

— Но он твой?

— Да, мой.

— Значит, он твой отец.

— Есть! — завопил Командор.

— Шизофрения, кушать подано, — заключил Брат.

Круг снова замкнулся.

— Мы ходим кругами, — сказал я, — а лошадь там страдает без пищи.

Но до лошадки было уж рукой подать, и беседа прервалась сама собой на кормление и лобызания.

Доверчивое животное, истосковавшееся по людям, тянуло к нам большие влажные губы, и мы, не в силах удержаться, кормили его с рук сухариками и сосновыми иголками. Дина счастливо взвизгивала, когда животное тыкалось в ее ладонь щетинистым носом и водило теплыми губами, разыскивая добавку иголок.

Я оставил их наслаждаться, а сам поднялся наружу, на вершину холма. Земля была холодная, и я чувствовал себя довольно глупо,

когда, открыв глаза, обнаружил напротив своего лица крупные круглые глаза страуса, меж которых целился в меня острейший клюв, а по бокам впивались, пока что в траву, когти, острые как свежезаточенная опасная бритва, и лакированные, как ногти танцовщиц. Страус пристально и скорбно глядел на меня в упор, и перья на его затылке поднимались дыбом, не предвещая ничего хорошего.

В таких условиях я предпочел немедленно сдаться. Выдохнув полную грудь застрявшего в судорожно распахнутых легких воздуха, я медленно, без резких движений поднялся на ноги, держа руки над головой. Ворох укрывавшей меня листвы взвился, взлетел, кружась в безумном пестром фейерверке, рассыпаясь табором придворных циркачей, наряженных в многоцветные платья с ромбами и заплатами, а то и просто разукрашенных яркой краской по голому телу. Циркачи скакали вокруг своей оси и поперек нее, крутились колесом и шли на руках, лаяли и выли, как сумасшедшие, не обращая на меня никакого внимания.

Невозможно ошибиться, не признав, даже никогда на видев живьем, свиту махараджи. Сам того не желая, я оказался в ее центре, в самой ее середине.

Я кашлянул, прикрывая рот рукой. Девицы притворно заголосили, засуетились, делая вид, что пытаются прикрыться — кто руками, кто охапками багряных листьев, кто тонкими телами подруг. Самая находчивая вытащила гребни из высокой прически, и волосы густой темной волной укрыли ее белое нераскрашенное тело. Она так и стояла, как плащом укрытая одеянием собственных волос, и смотрела в мои глаза, пока стражники махараджи торопились отвести меня к капитану.

За спиной моей уже размахивали золочеными тростями парочка церемониймейстеров, командуя цирку построиться и продолжать движение. Неспешный ход, прерванный было моим появлением, возобновился и потек вперед сквозь джунгли, а я все оглядывался — как там белая танцовщица с распущенными волосами, как будет она теперь плясать в джунглях, среди колючих деревьев в вихре развевающихся волос? Но она пропала, я не мог больше разглядеть ее в толпе раскрашенных циркачей. Да и была ли она — белая девушка, бледная, без краски на лице и теле, молча и безотрывно глядящая из-за распущенных кос. Привиделась? Померещилась? Опять встало предо мной лицо той единственной, которую я повстречал на заре своих дней, прекрасной и незабываемой, как рассвет, из-за которой я покинул родительский кров и оказался здесь, в непролазных диких джунглях.

— Я не уполномочен отвечать на ваши вопросы, — заявил я молодому, бронзового цвета капитану в безупречном белом френче, — отведите меня к вашему командиру.

Молодой капитан сделал знак охранникам-нубийцам, но, видимо, то был какой-то неправильный знак. Огромные, синекожие губошлепы в неэстетичных набедренных повязках и блестящих золотом браслетах на щиколотках и не подумали вести меня к командиру, а начали надвигаться, нехорошо поигрывая узловатыми дубинками в огромных, унизанных перстнями, лапах.

— Но-но…

Но нубийцы приближались ближе, надвигались, нависали, заносили дубины с размахом…

— Ах!..

— Пол! — хлопнув меня по правому плечу, воскликнул полковник, раскрывая объятия.

— Реджи! Реджи Сидх! — кинулся к нему я.

Мы обнялись. Подозрительно хмыкающие нубийцы вежливо отвернулись.

— Пойдем, я отведу тебя радже, — наконец произнес он, разжимая крепкие мужские объятия и снова хлопая меня по плечу. — Надеюсь, старый хрыч разорится на празднование.

— Как он? — спросил я, потирая дико ноющее плечо.

— Как и прежде. Ты же знаешь раджу.

— Знаешь, — ответил я, и мы рассмеялись.

Реджи, сэру Реджинальду Арчибальду Сидху, кавалеру, магистру и лауреату, не откажешь в знакомстве с сильными мира сего. Нубийцы, пряча глаза, поспешно уступали нам дорогу, когда он вел меня к местному мандаринчику, восседающему на горообразной белой слонихе, покрытой расшитой золотом попоной.

А свита махараджи текла по джунглям своим чередом. Впереди, на шести дорожных дромадерах ехали привязанные к мачтам нубийцы как-в-воду-впередсмотрящие. «Вода!», — закричал было первый, когда мы проходили мимо него, но тут же сник. За ними на дюжине дромадеров боевых ехало двенадцать маленьких узкоглазых охранников, вооруженных боевыми луками. На первых двух дромадерах — по одному стрелку, на вторых — по два, а две третьи пары шли в поводу порожняком. Экипировка их превосходила всякие ожидания: луки последней модификации, с серебряными пряжками, мерцающими огоньками системы самонаведения на все, что шевелится и автоматической стрельбы по всему, что убегает. Луки непрерывно вращались из стороны в сторону, нацеливая горящие рубинами прицелы на подозрительно шелестящие джунгли, в то время как лучники удобно возлежали меж мягкими горбами дромадеров и, полуприкрыв раскосые глазки, тихо дремали. Кое-кто, скучая, негромко беседовал: «двадцать семь деревень, и в каждой — по сотне наложниц. Это не считая пятидесяти законных жен».., «Дома или во дворе, да какая тебе разница?».., «И что с ним случилось?» — «Разорвали на части. А голову отрубили.» — «Но потом восстановили по сердцу».., Вранье!».., «А я им говорю — если он бог, не оплакивайте его, а если человек — не молитесь, как богу»…

За дромадерами следовали громоздкие элефанты махараджи.

Легко узнать махараджу по характерным штандартам, свешивающимся с плеч каждого слона его свиты и по их количеству, превосходящему все разумные пределы. Сам он следовал последним.

На спине безупречно белой слонихи покачивался роскошный крытый балдахин из красного дерева и черненного серебра, инкрустированный изумрудом, рубинами, жемчугом и кораллами, с занавесками тяжелого бордового бархата, расшитого голубым сафьяном и цветастым кашемиром, украшенным тяжелыми, сверкающими на солнце золотыми кистями.

Под балдахином сидел махараджа.

Вкусом он обладал птичьим (то есть попросту развешивал все, что блестит, везде, где жил), но характер имел непростой, а власть беспредельную.

— Чего надо? — грубо осведомился его глашатай.

Я не смог найтись, что ему ответить.

— Ответить можно всегда, — влез довольный Командор, — на любой вопрос, надо только правильно его сформулировать, чтобы можно было выбрать однозначно.

— Неправда, — вступил Брат.

— Что неправда? — удивился Командор.

— Что можно выбрать однозначно.

— Но ответ существует, просто ты не можешь его найти. Я здесь, чтобы помочь вам, чтобы научить вас сводить задачу к простейшей. Задавая всякий раз простые вопросы, требующие элементарного выбора: да или нет, мы сможем решить любую труднейшую проблему. Вот ты, Денис…

— Ладно, — глаза Брата нехорошо сощурились, — в таком случае попробуй ответить сам: Земля — это небо или море?

— А? — отступил Командор, но тут же восстановил равновесие, — ты неправильно формулируешь задачу. Выбор должен сводиться всего к двум из возможных. Давай попытаемся еще раз. Денис, ты…

— Давай, — наступал Брат, — попытайся выбрать из двух: шахматная доска — черная или белая?

Командор отступил еще.

— Кто вылупится из яйца: курица или петух? А может, крокодил?

— Агх-агх, — закашлялся Командор, теряя перья от возмущения, — ты, ты…

— А теперь попробуй выбрать, выбрать для себя: что лучше — коммунизм или фашизм, диктатура или тирания?

Командор захрипел и повалился назад, исходя пеной, как осипший огнетушитель.

— Свет — белый, или, может быть — цветной, много-цветный, со всеми возможными оттенками? Ну, вспоминай старика Френеля, отвечай! Хочешь узнать, как свихиваются калькуляторы: единица — что? единица — ноль? Показать тебе небо в алмазах?

Командор, дернувшись еще раз, испустил в оглохшее небо последний выхлоп пены и затих.

— Урод, — заключил Брат, — разделить мир на верх и низ, на черное и белое, на правых правых и виноватых левых можно только в локальном приближении, уничтожив системные различия и различные системы координации. Только унифицировав живые существа, можно их классифицировать. А унифицировать живое, по счастью, нельзя. Знай, урод, — уже спокойно продолжал Брат, — среди вещей нельзя найти двух одинаковых: ни волос, ни зерен, ни людей, ни деревьев. Похожих — может быть, но не одинаковых в точности. Ибо помимо идеального, есть и своеобразное.

На груди Командора взошли нежные первоцветы. Вначале всего три тонких желтофиоли, но с каждым мгновением все больше и больше цветов — тюльпанов, лилий и гиацинтов, пробивалось сквозь пожухлые перья.

— Он считал себя самым умным, — вздохнул Колян, — хотел научить нас правилам.

— Я знал, что с рук ему это не сойдет, — подтвердил я.

— Да никому бы не сошло, — согласился Колян.

Брат в траурном молчании водрузил на цветущий холмик дощечку со свеженацарапанной эпитафией: «Скончался от обострения хронической цереброфилии, — и буковками помельче, — при попытке заразить товарища».

— А что такое «цереброфилия»? — уточнил я.

— Пристрастие к получению удовольствия ненадлежащим органом, — обернулся Брат, — Слушай, Денис. Задача, на которую можно ответить «да» или «нет» — неправильная задача. В настоящей выбор шире. Если ты видишь перед собой вопрос, допускающий возможность лишь бинарного ответа — беги такого вопроса. «Да» или «нет» — это не решение.

— Что же мне делать, Брат?

— Думай, Денис, думай!

Но если из верблюдов среди плохих для езды и можно отыскать хорошего, то слоны все плохие.

Поездка на слоне — самая несносная поездка в мире, особенно если приходится совершать реверансы и сыпать комплименты самовлюбленному царьку. Шкура слона велика ему самому, она сползает и скользит при каждом шаге, и беседка сползает и ускользает вместе с ней. Поступь слона — это пытка для наездника. Нас трясло и подбрасывало, как утлую лодчонку посреди бурного моря, а раджа улыбался с расшитых золотом подушек, улыбался одними тонкими губами. А глашатай не сводил глаз с лица повелителя, пытливо ловя пожелания своевольного венценосца.

Махараджа хлопнул в ладоши.

— Сегодня в честь нашего дорогого гостя объявляется праздничная оргия! — объявил глашатай, — выступают: всемирно известные артисты театра пантомимы, лучший в мире дрессировщик диких зверей сэр Реджинальд Сидх, веселый цирк и балет на льду «Девушки и мельник», престидижитатор, то есть фокусник, маг и магистр, выступающий под именем Эмпедокла, а также смертельный номер — только сегодня и только у нас герой данайской войны Ахилл перерезает горло двенадцати троянским юношам. За рекордно короткое время, — добавил он интимно. — После представления праздничное самосожжение, салют и фейерверк. Вход и выход свободный! Кушать — подать!

Внизу тут же начались приготовления: забегали слуги, зарычали плененные звери, пропел лебединую песнь гордый петух.

— Вообще-то, — наклонился ко мне Сидх, — я бы на твоем месте обиделся, программа стандартная. Но тебе следует прийти в восторг, а то обидится раджа.

— Благодарю тебя, раджа великолепный, повелитель людей, владыка животных, самодержец фауны и карл флоры. Милость твоя беспредельна, как джунгли, и густа, как мед. Повелевай же мною, как своими людьми, следующими покорно за тобой, о великолепный победитель тигров!

Раджа, удовлетворенно склонив голову, снова хлопнул в ладоши, и бордовый занавес скрыл его с наших глаз, а слониха подняла ногу, приглашая нас спуститься.

Люди кругом уже суетились, торопясь исполнить волю повелителя. Суетилась вокруг бесчисленная челядь, подчиняясь друг другу в соответствии со сложной местной иерархией. Одни галдели, подобно стае ворон, и носились, как встревоженные муравьи, перетаскивая с места на место сиденья, столы, посуду, яства и напитки. Другие только размахивали руками, дирижируя всем этим джазом. Третьи…

Брат безмятежно жевал травинку, наблюдая за лошадью, насыщающейся из чана.

— А где Колян с Диной?

— С Диной. — ответил Брат, — Спи еще.

На время подготовки к оргии сэр Реджинальд предложил мне свои апартаменты, где я надеялся освежить тело и привести в порядок мысли. В лагере моему другу принадлежала палатка, выделяющаяся среди прочих опрятностью, простотой и слабым зеленоватым свечением изнутри. То истекали тисовым ароматом толстые свечи в стеклянных, нездешнего литья, шарах. По знаку хозяйской руки смуглый слуга внес серебряный поднос со старинным серебряным же кувшином.

Старый друг, сэр Реджинальд Сидх молча наполнил мой бокал.

— Прекрасное вино. Прости, в походе я отвык от тонких ароматов и, вероятно, не смогу по достоинству оценить букет, но…

— Ты давно в джунглях? — прервал мой комплимент Реджи, залпом выпивая бокал и тут же делая знак слуге.

— Не помню. Время утратило значение, а жизнь как-то незаметно перестала быть непереносимой.

Мы выпили еще. Слуга наполнил бокалы без указания Реджи.

— А ты давно здесь? — спросил я в свою очередь, любуясь умиротворяющим мерцанием вина.

— Здесь?

— На охоте, с махараджей.

— О, да.

— И много поймал?

— Я поймал всех крупных кошек в округе, — распалился Реджи, — Самба, мамба, зимбла, тумба… Даже деревенские котята залезают на дерево, завидев меня. Но махараджа… Он распугивает животных на десятки миль окрест. Его слоны трубят, как оглашенные, девицы визжат днем и ночью, свита палит во что ни попадя и, к слову сказать, ни во что не попадает. Да еще эти нахлебники, весь этот цирк. Чтобы он поймал тигра, — фыркнул Реджи, — да легче голубиному перышку перевесить воина в полном боевом облачении на весах Ра, чем ему поймать самого тощего, самого драного…

Реджи нервно отхлебнул из бокала.

— Так здесь нет тигров?

— На дюжину верст от махараджи?! Нет!

— Но ты остаешься с ним?

— Я профессионал. Работаю на того, кто меня нанимает.

— Возможно, тебе следует задуматься об альтернативе, об…

— Но альтернатива то и страшна, — перебил меня Колян, — То есть страшно не что бы то ни было само по себе, страшно именно противопоставление, столкновение альтернатив, единство и борьба противоположностей — вот где ужас, вот где дрожь пробирает: не война, а война и мир. Non nocte sed mane et nocte. Un homme et une femme. Инь и ян, наконец…

— И сны, — задумчиво продолжил я.

— И сны, — согласился Колян, — знаешь историю о махарадже, который увидел во сне бабочку и сейчас же велел насадить в этом месте сад, который был так прекрасен, что сотни поэтов воспевали его в тысячах книг, а потом основал поблизости город сплошь из камня, с широкими улицами и высокими стенами, женился на прекрасной царевне и взял в качестве приданого дюжину наложниц, вырастил двенадцать сыновей и дочерей без счета, и наконец ушел на покой разводить пчел. Но сыновья его затеяли междоусобицу, а самого махараджу по воле народа едва не лишили головы на площади Согласия, так что у него еще долго побаливала шея, но ему все же удалось бежать с одним любимым ульем подмышкой. Но когда он переплывал вплавь широкую реку, разгневанные пчелы вылетели из улья и стали виться над его головой, метя в гранаты его прекрасного сада. И лишь только тогда он проснулся.

— Да, Денис, — Дина повернулась ко мне, — Алиса просила передать, что хочет поговорить с тобой. Завтра в восемь.

Я остолбенел.

— Ты что, недоволен, — прошипел Колян, — это же свидание, она сама тебе назначает!

— Доволен. Только ты не лезь, ладно? Я сам разберусь.

Не мог же я сказать, что думаю, что она тигр. Что я не могу думать, в ужасе от одной мысли, что ждет меня на этом свидании, что произойдет, когда она обернется тигром, голодным зверем, с разинутой пастью летящим на меня, и будет поздно… Как мне узнать?..

Правду распознать легко, а ложь? Можно ли убедиться в истинности маски? Правда ли, что данное утверждение лживо? Является ли решением задачи, что данная задача не имеет решений?

— Возьми фруктов.

— Спасибо.

— А ты так и бродишь в одиночестве, повинуясь исключительно собственным представлениям о чести?

— Разумеется.

— Помнишь, — усмехнулся Реджи, — в школе мы прозвали тебя Homo Erectus, а тьютор запаниковал и сообщил твоему отцу. А мы только имели в виду, что ты прямой, как фонарный столб, и такой же несгибаемый.

— Еще бы не помнить. Занятный разговор тогда состоялся у меня с отцом.

Мы еще выпили.

— Праздники у махараджи вещь утомительная, — сказал наконец Реджи, — Я тебя оставлю. Отдохни.

Но и один я не мог заснуть. Напротив палатки рычала молодая пантера, забавляясь с юным, глупым барашком. Кошка обхватывала безрогого за плечи, отскакивала и снова прыгала. Она была еще чересчур мала, чтобы загрызть его сразу, как взрослая, и только, лаская, обхватывала шею. Барашек не сопротивлялся, не пытался удрать, а, тоже еще детеныш, пытался подыграть ей, взбрыкивал ножками и поводил глупой головой. А кошка продолжала дергать его шею, взад-вперед, взад-вперед, пока не хрустнут позвонки.

Я задернул полог.

— Буди спящую красавицу, пора двигать.

— Я не сплю, я все слышу.

Обратный путь не в пример короче прямого, если только не считать, что обратного пути и вовсе нет, а движение возможно только в одном направлении — к центру лабиринта. А если тебе случается возвращаться по своим следам, значит, ты петляешь и только запутываешь следы.

Возвращались мы молча. Все устали и едва переставляли ноги. Хмурый Колян держался сзади, держась за поцарапанную шею — въехал, должно быть, в колючие кусты, когда с Диной уединялся.

Было уже совсем светло, но я надеялся поспать еще хоть пару часов перед войной — в кровати, как человек.

В роще заливался соловей, из подлеска ему вторили лягушки, на дачах и огородах мирно храпели волкодавы. Давно смолкли комариные стаи, зашебуршились в стойлах и с воем промчались мимо нас первые электрички, и поднималось из-за высокой стены дремлющее солнце.

Стена? Мы едва не влетели лбами в глухой монолит высотой метра три — не перелезешь, не перелетишь — перегородивший нам дорогу. Стена простиралась поперек нашего пути в обе стороны, сколько хватало глаз. Направо — стена, налево — она же…

Стена! Тупик, конец пути, отрезающий нас от студгородка, общаги, лекций и семинаров. Конец моим мучениям.

Но куда же теперь идти? Разве что на БАМ, да и то не удастся — в армию раньше заберут.

А как же война?

— Давайте пойдем налево, — прервал меня Брат, — там должна быть тропа.

Бегом! Мы помчались вдоль стены до дорожки, что вела из студгородка к железнодорожной платформе. Сколько раз мы мчались по ней, догоняя электричку, отправляющуюся в соседний мегаполис, в соблазн его улиц и кинотеатров!

Но тропа, гильотинированная лезвием железных ворот без излишеств и украшений, уже корчилась в последних жалких судорогах под нашими ногами. Хвост ее еще рефлекторно извивался, но головная часть застыла намертво и не подавала признаков жизни.

Дюжина мелких демонов в оранжево-желтых жилетах, стеная и воя, подставляли горбы под вторую половину ворот. Руководил ими демон Максвелла, временно реабилитированный и горящий трудовым энтузиазмом от флюоресцирующих остриев рогов до наэлектризованной кисточки хвоста. Рыжий Проректор одарил Демона благосклонностью, и тот бросал счастливые взгляды на высокую сторожку в форме сторожевой вышки, где ему был уготовлен кров и стол со стульями, и не щадил усилий, нещадно угнетая и порабощая подчиненных. Но мелким демонам работа не грозила ничем, помимо обыденных неприятностей, и они привычно сторонились ее пуще ладана. Благоразумные же ворота и вовсе не торопились изменять ненадлежащее лежачее положение на подвисшее подвешенное.

— Поднажми! — орал Демон.

— Опс! — говорили ворота, плюхаясь обратно.

— Ах! — воскликнула Дина.

— Уля-ля-ля! — разношерстно вопили демоны, все, кроме одного, изумленно осваивающегося с новой, лепешкообразной формой.

— Вставайте, уроды, — Демон Максвелла клеймил проклятиями своих голодных рабов. — Поднимайтесь, грымзы вонючие, и поднимайте ворота.

— Проскользнем, — прошептал я.

— Когда в следующий раз уронят, — скомандовал Брат.

Мы изготовились. Демоны, вяло переругиваясь, снова окружили ворота, вальяжно разлегшиеся посреди тропы, и сделали вид, что стараются приподнять их. Тяжелые ворота выскользнули из слабых рук и смачно плюхнулись оземь, высвобождая грязную душу еще одного тщедушного грязнули от тщеты дней, и в то же время вызывая к жизни дюжину новых изящных оборотов и метких выражений.

— Пошли! — дав отмашку, Брат первым махнул внутрь.

Демон Максвелла увлеченно свистел в носогубку и размахивал кнутом над спинами слабосильных уродов. Те бранились и переругивались, нервно подергивая хвостами и наклоняя заранее заточенные рога.

А мы неторопливо и невзначай присоединились к группе спозаранку поднявшихся студентов, изучающих с внутренней стороны стены листовку с машинописным текстом.

«Во избежание злоупотреблений, местомараний и праздношатаний, а также в целях увеличения посещаемости, успеваемости и учебной дисциплины, согласно указаниям ректора и приказу проректора установить вокруг студгородка стену с воротами, посадить в будку сторожа Д. Максвелла и замуровать навсегда прочие входы и выходы. 29.03. Проректор института Локков Ы. Ъ.»

— А как же роща? — осипшим голосом спросил студент в тренировочном костюме, собравшийся было на утреннюю пробежку.

— Как же пробежка? — недоумевал другой спортсмен.

— Сирень? — вопрошал третий.

— Лошадь? Праздник? — вспомнилось нам. — А…

— Надо все же проверить, везде ли стена, — повернулся Брат, — пошли.

Но Дина только застонала.

— Я сейчас упаду, — наконец смогла вымолвить она.

— Конечно, конечно, Дин, падай, сколько пожелаешь, — согласился Брат, уводя Коляна.

Но тот не согласился.

— Я тебя провожу, — объявил он, распахивая объятия.

Мы переглянулись. Колян подхватил Дину на руки и помчался к общаге. А Дина обхватила его шею и щекотала щеку кончиками черных волос.

Я долго смотрел им вслед. Ох, доиграются!

— Пойдем, Денис, — вздохнул Брат, — пробежимся по периметру.

Стена бежала впереди нас, огибая общежития, перерезая городскую дорогу и выход в сквер, за границей которого проживали местные, располагалась почта, переговорный пункт и телеграф. Проклятая стена заключала внутрь себя учебные корпуса, студенческую столовую и общаги. Все. Кольцо замкнулось.

Видимость резко упала. Горизонт сузился. Осталась только шершавая поверхность стены, разом поглотившая цвета и расстояния.

Мы замерли. Навстречу, вслепую ведя по стене рукой, брел Самозванец. В другой руке он держал бомбу. Черный матовый шар размером с крупный гранат, из соцветия которого свисали сантиметров двадцать бикфордовой веревочки.

— Стащил у альпинистов, — шепотом догадался Брат.

На груди Самозванца лепился новенький аусвайс с витиеватой антонининой росписью: «Не жилец».

«Выперла все-таки из общежития», — промелькнуло в моей голове.

А Самозванец, не дойдя до нас всего пару метров, вздохнул, «Эх!», и, не поднимая глаз, поджег шнур и бросил бомбу над головой.

Черный шар с быстро шипящим шнуром ударился о плоскость стены и отлетел обратно, к Димкиным ногам.

Тот не пошевелился, задумчивый и бесстрастный. В глазах Брата скакали, мельтеша и мешая друг другу, случайные мысли, а я прыгнул к ногам Самозванца, где дымилась, слегка поворачиваясь, злополучная бомба, с лету подкинул ее вверх и зашвырнул за стену, как мяч за сетку. Брат успел даже повалиться наземь, обхватив голову руками, когда, едва достигнув той стороны, бомба взорвалась.

Зеленые свечи в палатке сэра Реджинальда мигнули и враз потухли. За стенками утро взрывалось единичными пробными шутихами, отрывистые приказы уже раскололи тишину леса, полотно полога прорезали быстрые тени. По-видимому, праздник уже начинался. Мне надо быть там, я приглашенный гость, светило приема, и к тому же, мне ужасно хотелось есть. Что бы я сейчас ни отдал за котелок ароматной чечевичной похлебки, приготовленной по наставлению мудреца: «В чечевицу добавь двенадцатую часть кориандра…» Я застонал и вылез из палатки. Кругом дымили костры, пахло рыбой, несчастной жареной птицей и горклым сахарным тростником.

Из-за стены вовсю валил дым, пахло гарью, чадило вонью, и бежал к нам народ во главе с лохматым противопожарником, невесть откуда взявшимся на месте происшествия. Кричали люди, улюлюкали демоны, а с плаца раздался вой сирены.

Оргия!

Война!

Не раздумывая и не оглядываясь на наших, я рванул быстрее механического гласа, возвещавшего о начале занятий по военной подготовке,

но не успел определить и общего азимута, как немедленно заблудился.

Сначала я отвлекся на артистов оригинального жанра, репетирующих предстоящий спектакль. Я немного постоял, наблюдая их акробатические позы и выразительные телодвижения. Выносливостью они обладали удивительной, гибкостью необыкновенной, однако богатством репертуара труппа не отличалась, как и разнообразием характеров. Да и предпочтения у них были довольно-таки вульгарными. К тому же, по классической традиции труппа состояла исключительно из мужчин, что, если и не ограничивало репертуар, но все же, все же… Я побрел дальше по лагерю, вглядываясь в кипящую оргическую суету. Мое внимание поочередно привлекли тощие заклинатели змей, фокусник, безуспешно сдергивающий веревку, что накрепко зависла в пустых небесах, трио юных флейтисток… Девушки старательно заворачивали одна другую в ленты кашемира — одна была в белом, две другие в жемчужно-розовом, благоухающем, с чулками в цвет. На волосах их цвели веночки свежих цитрусовых, тонкие золотые змеи обвивали кисти и лодыжки. Девушки пошептались при виде меня и весело рассмеялись чему-то своему, девичьему.

Я брел меж циновок пирующих. Сидя на корточках, они пальцами брали рис с пальмовых листьев, уминали в белые шарики и отправляли в жадно чавкающие пасти. Дичь и птиц они разрывали на сочащиеся жиром куски, вгрызались до костей, икая и давясь. Где мне отыскать среди них место? Случай, хаос, суета!

Я дошел до открытой палатки, в глубине которой за странного вида заколоченным ящиком сидел небольшой человечек в длинном потертом, когда-то, возможно, белом, а теперь грязно-фиолетовом хитоне, расшитом птицами и змеями. Почувствовав мое приближение, человечек испуганно обернулся.

И успел! Хотя война уже начиналась, майор, оборотившись к окну, молча наблюдал за марширующими пятикурсниками. Они строем шатались по плацу, залитому ясным весенним солнышком, наталкиваясь шеренга на шеренгу и сбиваясь на синкопах громогласной строевой. А ведь им скоро в лагерь, на сборы, грустил майор…

У ног его, где-то на уровне бедра, неразговорчивая и невозмутимая, сыто скалилась огромная волчья челюсть, только челюсть, и ничего больше.

— Извините, я не хотел вас напугать, — сказал я.

— Ничего страшно, — ответил человечек глубоким басом. — Вы новенький? Пленный?

— Не знаю. Махараджа был настолько добр…

— Вы беседовали с махараджей? — визгливым голоском перебил человечек. В его глазах была чистая зависть. — Позвольте представиться, — поклонился он и продолжил опять басом, — я известен под именем Эмпедокла, мага, предсказателя и чревовещателя по совместительству.

— Я слышал о вас, — кивнул я из вежливости.

— Обо мне или об Эмпедокле? — парировал человечек.

— А то, что я слышал об Эмпедокле, разве это не о вас?

— Не знаю. Но что вы могли слышать обо мне, так это об Ономакрите. Я здесь инкогнито, — прошептал человечек, — а прежде работал у Ксеркса, слышали о таком?

— Слышал ли я о Ксерске? Может, вы еще спросите о Кире, или об Александре Филипповиче?

Человечек вздохнул.

— Цари, цари… Что в них проку? Божественная воля и никакого правового договора… Вот махараджа. Можно договориться с махараджей? Вы только что прибыли и уже от него. А я к этому мандаринчику, — человечек злобно пнул заколоченный ящик, откуда послышалось разъяренное шипение, — на личную аудиенцию уже с месяц не могу попасть. У меня оракул без дела плесневеет! А жрать, между прочим, каждый день требует. Мышек, птичек ему подавай, травку свежую. У!.. Да у меня самого мозги без витаминов киснут.

— Вам служит собственный оракул? Но насколько я знаю, их всех перевели на государственное обеспечение еще при Дарии.

Человечек с подозрением взглянул на меня.

— Мне подарили. В оплату за работу. Знаете, никто лучше меня не толковал Ксерксу мусические стихи. Завистники! — человечек перешел на фальцет, — меня оговорили, и я бежал. Хотите, я вам погадаю? — он снова говорил басом, — по знакам птиц, за следам травы, по словам оракула.

— Хм-м, — откашлялся майор, оборачиваясь, — Можете конспектировать. В некотором царстве, в неведомом государстве, ненароком расположился вероятный противник. Сам устроился и резиденцию свою построил, дворец по-ихнему. Земли его лежали от наших далече, за тремя морями, да за бурным морем-окияном, и расположился он в тех землях вольно, раскидисто. И все у него было хорошо, да только спал он плохо. Совсем, можно сказать, не спал. Потому как боялся справедливости классовой и гнева народного. Но только был у того буржуина помощник, по-ихнему визирь, и вот тот визирь, видя беду буржуинову, горе его чрезвычайное, и говорит ему, советует: «А установи ты, буржуин, шатров высоких по всей земле твоей, широкой, тринадцатидесятой, и поставь у каждого шатра по военнообязанному с ружьем, шатер охранять, сон твой стеречь. А внутри каждого шатра посади по батальону войск твоих бесчисленных, и чтоб каждый батальон о трех ротах был о полном вооружении, а каждая рота о три взвода, да взвод каженный — о три отделения солдатиков твоих верных, выученных. И это не считая развед, да медвзводов чтоб.» Послушался его буржуин, построил он шатров по всей земле своей широкой, раскидистой, а в каждом шатре военнообязанных посадил немеряно, по слову визиреву, да только все равно спать лучше не стал. Пыхтит все, ворочается, а как заснет, все видит, как гонит его с земель буржуинских справедливый пролетарий со своею крестьянкою. Опять советует ему визирь: построй, говорит, кораблей чудесных поболе, чтоб над землей летали, аки птицы небесные и под водой плавали, аки рыбы морские, и нечего тебе будет тогда бояться, нечего опасаться. Послушал его буржуин. Кораблей железных построил видимо-невидимо, кишмя-кишат, и над землей, как птицы летают, и под водой, как рыбы плавают, а все неспокойно сердце буржуинское, все он заснуть не может. А только приляжет — тут же вскакивает, мокрый весь и орет в свое буржуинское горло: «Русские, мол, идут!» И снова советует ему визирь: «Вырый ты, говорит, буржуин, шахт глубоких по всей земле твоей беспредельной, тринадцатидесятой, и из каждой шахты пускай изделие торчит-высовывается. Никто к тебе тогда не сунется». Послушался его буржуин, вырыл шахт, ступить некуда, а из каждой шахты изделие торчит, нос наружу высовывает. И спать лег. Тут ему пролетарий и настал. Потому как на каженную его буржуинскую выдумку у нас своя ответная придумка запасена была. И шатров этих с молодцами верными, военнообязанными, и кораблей морских да летучих у нас поболе, чем у него, проклятого, имеется, а что до шахт, то тут и вообще говорить нечего. А главный его, буржуинский визирь — наш шпион заграничный, и специально ему дурацкие советы давал, чтоб экономику его расшатать с нервной системой вместе. Но вам про то знать еще рано, у вас на то допуска не имеется. А ведать про то полагается токмо лишь высшей народной интеллигенции, не вам — инженерно-технической, а нам — идейно-политической, элите, стало быть. Так что отдыхайте пока, товарищи курсанты!

— Вольно, — скомандовал майор, исчезая вместе с волчьей улыбкой.

Волчья челюсть отрывисто схлопнулась, подавая сигнал к паническому отступлению.

Человечек тут же потряс ящик и оттуда ржаво заскрежетало:

— Люди так странны, коль ты иностранец,

Лица их страшны, коль ты одинок…

Эмпедокл торопливо потряс ящик. Пение смолкло, и он смущенно продолжил:

— А может, вы хотите узнать корни мыслей? Я вижу, вам нелегко. Вы сейчас как кочан капусты, с которого снимают один лист за другим, пока не обнажится истина, голая, как кочерыжка.

— Homo Erectus, — пробормотал я.

— Вы что-то сказали? — спросил он, доставая один из кипы свитков, и по слогам прочел: «Одному отрубят голову, а у другого разорвется сердце».

— Что это значит? — удивился я, — Вы это мне?

— Где твой дом, сир? — завопил он.

— Я покинул его навсегда.

— Сам?

— Разумеется, сам! — возмутился я.

— Ага, — изрек проницательный прорицатель.

А мы, вольные, строем побрели в лабораторный корпус, где нас ожидало вязание и паяние. То есть, писание и ваяние. А, не разобрать… Все равно не собрать мне этот проклятый усилитель, чтоб он треснул!

Из-за перегородки лаборант пялился на девушек и подмигивал волоокой лаборантке, скотина.

— Я вижу прошлое и предвижу будущее, — бубнил человечек. — Ты долго странствовал, пересек леса и болота, огонь и песок… О, — прервал он привычный речитатив, — ты встречался с Диогеном?

— А ты знаком с Диогеном, предсказатель? — встрепенулся я.

— С каким Диогеном, фальшивомонетчиком? — тот сделал непроницаемое лицо.

Кто бы говорил, поддельный чревовещатель!

— Взгляни в шар, — вздохнул человечек.

Зачем я его слушаюсь?

Ну не могу я собрать этот проклятый усилитель! Светло и приятно стало вдруг смотреть, будто издалека, как подскочил, оторвавшись от пошлых грез, очкастый лаборант, взвизгнули девчонки, а меня отнесли на кушетку и уложили

рядом с джентльменом в чистых походных одеждах.

— Добрый день! Как ты себя чувствуешь?

— Да в общем ничего.

Мы помолчали. Забавно взглянуть на него со стороны.

Все-таки получилось. Не теряя нити, не напрягаясь, для начала посмотрю на него.

Интересно, сколько ему лет. Тридцать? Сорок? Наверно, где-то между.

А мальчишка-то недурен. И даже совсем недурен, только очень уж тощ. Но что я могу сделать для него теперь? Дать ему шанс? А мне — встретиться со своей судьбой или дальше таскаться по болотам? Что ждет его? Несчастливая любовь, несбывшаяся встреча, горькая память, как шрам, ноющая всю оставшуюся бессмысленную жизнь? Или — любовь взаимная, долгая, счастливая? Прочный союз, брак? Череда однотипных обязанностей и течение скучных лет, бесконечная последовательность привычных измен и скорых разочарований? С каждым разом тише страсть и спокойнее разочарование. И сам слабее… слабее…

А он, наверно, жутко сильный. Вон какие лапищи. Только здорово грустный. Что случилось, чего я не знаю?

Уже? Ну, прощай, Денис.

— Сэр!..

— Денис, ты меня слышишь? Денис!

Зачем вы толпитесь вокруг меня, зачем галдите все одновременно? Уйдите, что вам от меня нужно?

— Слава Богу, очухался!

Колька снова ударил меня по щеке.

— Лежи, не поднимайся, лежи, тебе говорят!

Проклятый усилитель, все-таки долбанул. Но я говорил с ним, видел его лицо! Как же это получилось?

— М-да, Денис, расскажите, как это у вас получилось. Таких ошибок у нас и девушки не совершают, — съязвил скотина-лаборант.

— Гм-м-м, — влез Колька, — да все в порядке. Усилитель цел, короткого замыкания не было.

— Как не было? А в него что, молния попала? — возмутился лаборант.

— Может, и молния.

— А может, человек устал, — вступились наши.

— Да? — действительно удивился лаборант. Даже очки снял, — Ну пусть пока полежит. А я взгляну на усилитель. И если там короткое замыкание…

— Взгляните.

— Оп! — человечек хлопнул в ладоши, — поглядели, и хватит. Что случилось с тобой, Осирис?

— Я полюбил недостойную меня.

— «Полюбил недостойную» — это парадоксальный оксюморон. Недостойную не полюбишь, а кого любишь, не может быть недостойной. Это разные девушки, их не перепутаешь. Помнишь старую задачку про брадобрея, бреющего всех, кто не бреется сам? Нет такого брадобрея, нет и быть не может. Все, что тебе надо, уяснить, в какой из ситуаций ты находишься…

— Днем или ночью, влюблен или охочусь?

Дверь распахнулась, в проеме нарисовался широкоплечий противопожарник.

Борода его, свитая колечками, золотилась вдоль лица и по широкой груди.

— Стройся, — скомандовал очкастый лаборант, вскакивая первым.

— За разгильдяйство, халатность и членовредительство, приведшее к необходимости проявления мужества и находчивости, объявить курсанту Отрепьеву Димитрию взыскание в форме снятия предыдущего поощрения, — громогласно и громоподобно объявил противопожарник.

Он еще раз заглянул в бумажку.

— За проявленное мужество и находчивость, выразившееся в устранении халатности и разгильдяйства, объявить курсанту Македонскому Дионисию поощрение в форме снятия предыдущего взыскания.

— Поздравляю, — прошептал мне Колька.

— Для отбытия взыскания и соблюдения рекомендованного врачем режима студента Д. Отрепьева командировать в институтский скорбный дом. — объявил противопожарник и, сверившись с бумагой, добавил, — Принудительно. Посмертно.

— Что? — я пошатнулся.

— Бегом в бункер, — сбивая с ног соседей по шеренге, не глядя под ноги и невзирая на лица, Колька полетел первым.

Но еще до бункера, в сквере, центр которого прежде обозначала неприметная кирпичная пирамидка, мы столкнулись с невообразимым. Посреди сквера поднималась, разрывая асфальт и отбрасывая ставшие ненужными газоны, громадь пирамиды, великой и вечной. Ибо такие колоссальные сооружения могут быть только вечными. По крайней мере, относительно нашего бренного существования.

Тихо, без единого звука, ослепительно молча, вырастала она из-под земли, неторопливо и уверенно лезла в далекие небеса — бесконечно глубокая, стройно-правильная пирамида метафизических данных и модельных представлений, вознамерившая подменить собою сущее. Разум, отрицающий иные возможности, универсальное знание собственных представлений, законы, не допускающие случайностей, правила, запрещающие развитие — пирамида. Ее логика — прямая, ее правда — единственная, ее время — навсегда, ее звук — …

Раздался снаружи трубный глас, и в палатку заглянул глашатай махараджи.

— Император лесов и дворцов, хозяин гор и дорог призывает предсказателя Эмпедокла, — провозгласил он.

— Когда их величество ожидает меня? — взвился человечек.

— Немедленно, — ответил посланник, накрывая голову глухим красным капюшоном с узкими прорезями для глаз.

— Что? — вскричал человечек и помчался вон, на ходу выбрасывая свитки.

Я с трудом разобрал затертые письмена: «Кто утратит голову, начнет жить сердцем». А как прочел Эмпедокл?

Одно из двух — либо он никудышный толковать, либо… Но он убежал, не прихватив даже ящика с оракулом.

— Эй, Эмпедокл, — подхватив ящик подмышку, я побежал следом, пытаясь поспеть за ним. Но он петлял меж палаток, как заяц, шустро скакал вовсе не на долгожданную аудиенцию, а улепетывал в общем периферийном направлении.

А мне дорогу пересекла сначала вереница шпагоглотателей, потом мимо проволокли клетку, где, весь в свежей крови, бесновался безутешный Ахилл, потом пронесли резные носилки человека, сидящего на гвоздях, и я уж решил, что окончательно потерял маленького предсказателя из виду. Но сопровождаемые истошным воплем, прошлепали сизыми пятками два дюжих нубийца, в кроваво-красных трико с высокими капюшонами, неотвратимо, как судьба, проволокли извивающегося червем чревовещателя, визжащего сразу на четырех языках.

Погоня моя подошла к концу, и торопиться было уж некуда, а навстречу нам

тащили по лестнице зоопарк. Звери визжали, выли и скреблись за картонными стенками. Гомункулюс!..

— Прощай, Пусик, — я погладил коробку, из которой тут же раздалось злобное шипение, — какой бы ты теперь ни был! В этом чудовище есть и частичка тебя.

— Прощай, гомункулюс, прощай, Пусик, — сказал Колька.

Но нас уже заждались.

— Эй, чего вы там застряли? Давайте сюда быстрее! — звал Дон.

Сквозь непроницаемые стены бункера несся визг Глаши, в волнении перешедшего на элегический гексаметр.

— Долго морочило нас коварное вражие племя

Долго мутило мозги, наших собратьев губя.

На последнем слове из-под стола раздалось недовольное хрюканье Склярука, который не выносил риторики.

— Глаша, помолчи минутку… — попытался утихомирить того Брат.

— Было б преступным молчать, столкнувшись с таким произволом,

За руки взявшись должны вместе мы громко вопить.

Склярук высунулся из-под стола уже наполовину, угрожающе рыча и неотвратимо приближаясь к эрзац-редактору. А Глаша продолжал самозабвенно декламировать:

— Все мы на площадь пойдем сообщество звать мировое,

Несправедливость узрев, тотчас зарыдает оно.

— Опа! — Брат спас его от неминуемой скорой расправы, набросив сверху абсолютно непроницаемое одеяло. Глаша тут же захлебнулся потоком собственного красноречия, а Склярук остановился в недоумении.

— Переверните редактора и постучите по спине, — сказал Дон, — Глаша, оглянись вокруг, когда очухаешься. Где ты здесь увидел мировое сообщество? Какое на фиг прогрессивное человечество? Мы одни в замкнутом городке и заметь, сами сюда залезли, так что нечего теперь орать.

Глаша забился под одеялом, постепенно смиряясь и затихая.

— Но в принципе он прав, — сказал Брат. — Чтобы выжить, мы должны разбудить высокие возбуждения в дополнительных степенях свободы.

— Как?

— Я думаю, путем синхронного звукового колебания, равномерно распределенного по периметру института.

— Ага, — сказал я, — и что нам нужно делать?

— Коля, Дина — возьмите деньги, сколько есть в кассе — и в лавку за бубенчиками.

— Я прикинул, — подал голос Дон, — на весь студгородок нужно где-то двести двадцать пять плюс-минус тридцать один бубенчик.

— Возьмите триста. Размещать будем завтра — симметрично по городку, желательно соблюдая первую, вторую и семнадцатую степени симметрии. Часть бубенчиков можно не закреплять стационарно, а перемещать по городу в динамике.

— Прикрепим к груди!

— Повесим на шею!

— А нас по ним не вычислят?

— Не вычислят. Синхронные звуковые колебания имеют свойство распространяться по всему домену.

— То есть?

— То есть к завтрашней ночи бубенчики будут у всех, а не только у нас.

— Это хорошо, — сказал Дон. — Но одними бубенчиками не обойтись. Надо изготовить резонатор.

— Большой колокол, — выдохнул я.

— Да вы хоть знаете, — из-под одеяла показалась Глашина голова, — как лить колокол?

— Мы знаем, — в двери стояли Леся с Людой.

Вдвоем они едва удерживали огромную инкунабулу в резном переплете с витиеватыми виньетками на корешке.

— От бабушки сохранилась, — дрожащим голосом пояснила Леся, — Семейная поваренная книга.

— А кто бабушка? — строго спросил Дон.

— Княжна-народница София Демидовна, — ответила Люда.

— Прабабушка, — уточнила Леся.

— Так вы — сестры, — умилился Дон.

— По прабабушке, — согласилась Леся.

— Но прадедушки разные, — поправила Люда.

— Можно, я буду называть вас Люся, — Дон таял на глазах и, похоже, влюблялся напропалую.

— Нельзя, — хором отрезали девушки.

— Читай! — скомандовал Брат, обращаясь в слух.

— Я попробую, — пролепетала Леся. — Буквочки уж очень вычурные, — пояснила Люда и начала, — Для приготовления колокола требуется обыкновенно сплав бронзы с оловом. Такому сплаву достаточно обычной плавильной печи из кирпича, топимой дровами. Извините, — Леся подняла глаза от книги, — тут так сказано.

— А кирпичи где взять? — очень серьезно спросил Брат.

— Есть кирпич, — махнул рукой Колька, — Не бери в голову, в общаге кирпич найдется.

— Бронза?

— Одолжим на складе. У Парамон Парамоныча.

— Не промахнитесь, сказала Леся, — тут сказано: «на одну часть олова бери меди четыре части».

— По весу или по объему?

— Не написано. Но бабушка говорила — переборщишь с оловом, тесто, то есть сплав выйдет слишком хрупким.

— Понятно, — запомнил Дон.

А Леся продолжила:

— «Хорошая хозяйка добавит в сплав немного фосфора, чтобы восстановить окислившееся олово из сплавов».

— Сколько? — уточнил Брат.

— На вкус, пригоршню, не больше.

— «… и мистические добавки», — Люда обвела нас мягким грустным взглядом.

— Неужто жертвенную кровь? — ужаснулся я.

— Серебро, — сказала она, снимая с шеи тонкую цепочку, — количество не существенно.

— Значит, все, что есть, — понял Брат.

Леся выложила на стол витое колечко, а выбравшийся из мешка Глаша, заалев, как маков цвет под гуталиновой пастой, вытащил из-под грозди цветных бус тускло отсветивающую цепь истинного мифрила.

— Гэндальф подарил, — стыдливо пояснил он.

— На день рожденья? — не сдержался Дон и одарен был пронзительным взглядом глашиных очей.

— С материалом все, — продолжила Леся, — Теперь изготовление: «для выпечки колокола прежде всего нужна большая яма».

— Где?

— Непонятно, — ответил Дон, — если в роще, как потом его внутрь протащим, а если в студгородке — как мы это Рыжему объясним.

— Не будем ничего объяснять. Поздно. Будем рыть в студгородке, — решил Брат, — Значит, яма.

— Яма, — подтвердила Люда, пробегая глазами рецепт, — Стенки обкладываются кирпичом, сверху изготавливается прочный навес. В центре ямы лепится болван — глиняная горка с петлей для колокольного языка. Горка обмазывается жиром ровным толстым слоем.

— Где мы возьмем столько жира? — в очередной раз отчаялся Глаша.

— Возьмем, — сказал Колян, — в котельной бочку машинного масла. Сойдет?

— Сойдет, — постановили Брат с Доном. — Дальше.

— Поверх жира кладется второй слой глины, именуемый рубашкой. И поверх нее снова жир.

— Потом?

— Потом каркас из металлических прутьев и последний слой глины. Изготовленную яму с болваном следует высушить и обжечь до готовности.

— Но это мы, — не выдержав, заорал я, — как на лабах, как на лабах по метлитью, песок из карьера измельчается до однородности, чтоб наделать из него формовочных форм для ваяния болванок, одних тупых болванок всю жизнь, а глина выбрасывается, глина не нужна, как мы, уроды ридикюльные. А мы… а нами… — колокол!

— Все? — холодно спросил Брат.

— С приготовлением все, — ответила Люда, — Теперь литье. Последний слой глины после обжига становится не нужен, а верхнюю часть аккуратно вытаскиваем и по желанию украшаем с внутренней стороны рисунками и надписями. Затем центрируем ее в яме, чтоб между ней и горкой-болваном возможно стало лить раскаленный колокольный металл. Печь для плавки металла лучше соорудить рядом, чтоб не остужая заливать его прямо в форму. После заливки всю конструкцию забросать землей, обязательно плотно утрамбовать и оставить постепенно охлаждаться до готовности.

— Теперь все?

— Есть еще тонкости.

— Важные?

— Да. И… — Леся переменилась в лице.

— Что такое? — вырвалось у меня.

В Лесиных глазах стояли слезы, а Люда едва выговорила сквозь рыдания:

— Здесь сказано, для большого колокола металл должен охлаждаться три дня.

Мы сели.

— Не успеем, — подвел итог Дон.

Зыбкая тень Командора отчетливо и злорадно прокаркала со стены:

— Дохихикались, умники! Доигрались! Нет ничего глупее глупейшего смеха!

Да верно, мы и не сумели бы отлить настоящий колокол, звучащий гармонично, звонко, гулко. Но мы могли хотя бы попытаться!

Нет времени, чтобы сделать то, что мы могли бы сделать, то, что должно было нам совершить, то, что…

Как глупо! Я стоял посреди леса, темного, тихого, держа подмышкой чужой заколоченный ящик. Небо сзади сверкало фейерверками, зарницами и всполохами, а лес вспархивал всполошенными птицами и утихал ворчливым звоном домовитых жуков. Из ящика доносилось недовольное шипящее ворчание, острые когти царапали прочный листовой металл. Металл, похоже, гнулся и постепенно поддавался.

Я осторожно поставил коробку на влажную землю. Мне почудилось или изнутри раздалось тихое шипение раскаленного пара? Но, была не была, не сидеть же дрожа над запертым ящиком, — я приподнял крышку. Не знаю почему, но я ожидал увидеть что-то чудовищное, вуглускра, свивающего холодные чешуйчатые кольца над когтистыми лапами, Голема Франкенштейновича, хрипло дышащего нежизнеспособного урода, и в результате оказался совершенно не готов к встрече с той, что ожидала меня.

В ящике, отделенном изнутри черным бархатом, грациозно умывалось, поводя пушистыми лапками по розовому личику, чудное существо. Размером с левретку, цвета теплого песка, она завернулась в толстый пушистый хвост, упрятав нос в его черную кисточку, поверх которой глядели на меня чудные изумрудные глаза, прикрытые густой рыжей челкой. Я застыл, разглядывая ее, словно подросток, попавший на первый в его жизни бал, я онемел и оторопел, а она, донельзя довольная, не спеша потянулась, сначала выставляя навстречу мне два розовых полушария с коричневыми кнопками сосков, а затем вытягиваясь назад, грациозно изогнув пушистую спинку. Показав напоследок остро заточенные коготки, она снова улеглась на мягкой подстилке, под конец пробежав розовым язычком по влажным губам.

— Кто вы, прекрасная? — произнес я.

И чудо заговорило.

— Бац! — прихлопнул раннее насекомое Брат.

Не может быть! Не может быть, чтоб наш смех — необходимый, как глоток воды в пустыне, был виновником нашей неудачи, главной причиной нехватки времени для единственно важного дела, которое мы должны были совершить. Да если б не смех, мы б и не дожили бы до сегодняшнего дня, мы — те, кто мы есть, и те, кто смеялся вместе с нами, кому смех наш был столь же необходим, как и нам самим, и те, кто боялся его и обходил стороной, и те,.. Радость — дело серьезное.

— Так, спокойно, — сказал Брат, — Сегодня пятница. Если сейчас начнем копать, а ночью сможем залить, то (пятница, суббота) к началу воскресной ночи пойдет третий день. Можно будет доставать.

— УЖЕ вечер. — Дон первым отбросил карандаш, — все пошли копать.

— А как же газета? — возник Глаша. — Кубы, праздник, фейерверк?

— Забудь, в этом году будет колокол!

— Газета тоже будет, — успокоил Колян, — Все уже готово, и зоопарк отвезли.

— Будет газета?

— А коллоквиум? У нас завтра коллоквиум! — вспомнил вдруг я.

— Я не ждала тебя, охотник за кошками.

— Могу я задать вам вопрос?

Я хотел узнать имя, ее волшебное имя.

— Вообще-то, вы это уже сделали. Хотя обычно вопросы задаю я. Однако… знаешь, это может быть занятно. Может, стоит разок попробовать…

— Леди, кто вы?

— Я та, кто задает вопросы, чтобы тот, кто мне отвечает, смог понять, что он такое. Но ты сам спрашиваешь меня, и это забавно, как щекотка. Ведь ты не догадываешься, кто ты есть, и вряд ли тебе суждено узнаеть, хоть путь твой и приблизился к концу.

— Отчего?..

— Оттого, что ты повстречался со мной.

— Кто вы, прекрасная леди?

Она строго перебила меня.

— Берите билет.

Я заметил стопку карточек, лежащих у ее лап вверх рубашкой. Верхний.

— Кто находится между мертвым и господином?.. Можно взять другой билет?

Леди благосклонно склонила голову.

— Что лежит меж пирамидой умерших и карнавалом живых?.. Еще один можно? Между святой и проституткой?.. Между разумом и пенисом? Простите, у вас нет других билетов?

— Ты смешной, — сказало чудо, — впервые встречаю человека, говорящего одними вопросами. Не знаю, что с тобой делать…

— А ты не могла бы спеть мне колыбельную? Ты умеешь баюкать на ночь?

Чудо довольно замурлыкало.

— Что ж, забавный охотник, ты многого просишь и многое получишь. Садись, я расскажу тебе о тварях, живущих во чреве земли, далеко отсюда, на севере…

— Пошли к альпинистам, — толкнул меня Брат, — колокол мало изготовить, его еще нужно установить, и желательно повыше.

… и еще дальше, за землей псоголовых и тавроногих, у подножья огромной горы, повернутый к утреннему солнцу, есть неприметный лаз. У входа стоит на вечной страже суровый воитель с огненным мечом, никого не пропускающий внутрь пещеры. Только бледные служительницы, посвященные в тайну, могут войти туда. Однако не найдется никого из обитателей горной страны, кто бы не знал о содержимом пещеры. Вот что слышно им…

Из-за альпинистской двери доносилось глухое завывание.

— Все пройдет — не проходит, нет — все пройдет — не проходит, нет — все пройдет — не проходит, нет — все пройдет…

Мы толкнули тяжелую дверь.

Узкий лаз спускается от входа, узкий лаз из сотни гладких ступеней, отполированных касаниями жреческих ступней, ведет вниз и заканчивается помостом верхнего предела. Туда, на помост молочно-белого камня, матово светящийся в сумраке подземелья, служительницы приносят дары верхнего мира: продукты, воду и все такое прочее. Отсюда их забирают жрицы внутреннего предела, чья обязанность — заботиться о тварях, сидящим в глубине. Сотни малых тварей сидят там, спиной ко входу, чтоб жалящие лучи жреческих факелов не потревожили их чувствительных глазок, почти лишенных век. Твари, сами полупрозрачные, без кожи и почти без костей, спят внутри цветов, растущих со дна пещеры, и — светло улыбаются во сне. Служительницы, когда им выпадает свободная минутка, любуются их спокойными улыбками сквозь прозрачные лепестки.

Но редко им выпадает свободная минутка! Обыкновенно они мечутся быстрее собственных теней на стенах пещеры, снуют и летают, торопятся и спешат, чтоб накормить, обогреть, подлечить и поддержать маленьких тварей. Гулко разносятся их шаги по пещере, отдаются причудливым эхом немногие слова, сказанные на бегу. Они подносят и убирают, караулят и подхватывают, спасают и помогают.

Ведь не все же гладко обстоит с маленькими неразумными тварями!

Бывает, стебель цветка обовьется вокруг прозрачного тела, не позволяя малышу вырасти доверху. Служительницы распутывают и вытягивают сильные стебли, расправляют корни, чтоб они не начинали мешать вместо того, чтобы помогать малышам. А тем больно и страшно под темной водой, они кричат и барахтаются, и могут даже захлебнуться.

А другие, напротив, чересчур торопятся и выворачивают себе шеи, пытаясь подняться раньше времени. Бедные служительницы, плача, достают их из воды и, просунув ладонь между лепестками, вправляют прозрачные позвонки. Бедные малыши, по неразумности причинившие себе увечье, кричат и уворачиваются, искры вспыхивают в маленьких глазах, ослепляют и ужасают их. Но служительницы уже возвращают беднягу в воду и, хотя он еще немного кричит, оповещая соседей о перенесенной боли, вскоре тварь успокаивается и, — чтоб вы думали! — начинает снова выворачиваться и даже подговаривать соседей выпрыгнуть наружу раньше времени. Горе с таким торопыгой!

Но приходит день, светлый день торжества, когда очередная тварь созревает, и цветок — оболочка лепестков, укрывающая малыша, — поднимается на поверхность подземного моря. Течение мягко прибивает его к берегу, и служительницы в тонких белых одеждах принимают его на руки, чтоб тут же передать дальше, жрицам верхнего предела. А те уже несут его наружу, на воздух и солнечный свет, под которым раскрываются тонкие лепестки, являя миру новое существо, ползающее или летающее, прыгающее или ходящее. Служительницы открывают малышу лицо и дают ему имя, одаривают, как могут, и — отпускают, в лес или горы, город или море.

Счастливая тварь, не оглядываясь, скрывается из виду, а им остаются опустевшие лепестки, сложенные кучей у входа в пещеру, в числе сотен таких же, и — новые твари, дожидающиеся их забот и тепла.

Служительницы возвращаются в темную пещеру, чтобы там, в тайне и тиши, без отдыха и покоя, славы и вознаграждения, растить обитателей земли.

Дверь комнаты медленно распахнулась. Бородатые альпинисты враз повернули к нам обгорелые поцарапанные лица.

— Привет, — сказал Брат. — Дело есть.

— Привет, — ответил бородатый альпинист, — Ну, заходите.

Она закончила сказку и тихонько замурлыкала. Не открывая глаз, я видел, как она лежит, свернувшись уютным клубочком, скрытая, подобно леди Годиве, покрывалом мягких волос, и пряча, как всякая кошка, нос в пушистые лапки. Голос ее смолк, а я все лежал, убаюканный дивной историей, и перед моими сомкнутыми веками, давно потерянные и забытые, загорались в потаенной вышине глухой памяти далекие звезды, сплетались, как встарь, мерцающими светлячками в грациозном менуэте, сходились и расходились колокольчиками звенящих душ.

Где ты, Элизабет, единственная моя! Сей час я отпускаю тебя!

Я не стану уж ежеминутно ожидать встречи с тобой.

— Хорошо, — сказал бородатый альпинист, — мы поднимем колокол.

— Хм, —

раздалось из угла, забросанного линялыми тряпками, — Денис?

— Эмпедокл?

— Привет тебе, царственный, — глухо откашлялся тот.

— Эмпедокл! — обрадовался я, — Так ты жив, тебя не казнили?

— Казнили — не казнили… Смерть ничем не отличается от жизни, мой друг, — ответил мудрец.

— Но ты жив? Отчего ж ты не захотел умирать?

— Так ведь и разницы нет никакой! — отрезал он.

Маленький предсказатель изменился, он уж не тот жалкий человечек, сбивающийся с фальцета на бас и обратно. Он даже будто бы вырос, распрямил плечи, и взгляд его уж не бегал по сторонам дурной суетливой птицей.

— А я тут задремал, — пояснил я, — и видел во сне пещеру с пленниками. И… не помню. Ты слышал о пещере, маг? Может, хочешь заглянуть? Погадаешь? — я протянул ему ладонь.

— Зануда, что ты ко мне привязался? Мало тебе слов оракула? Ты что, так ничего и не понял?

— Не будешь гадать? — я ничуть не обиделся. — Дай хоть карточку.

— Бери, — он бросил передо мной всю кипу.

Я нагнулся за верхней. Нет, рядом. Правее, еще правее, под ней. Эту!

—  «Веди меня, о Зевс, и ты, судьба,
Куда угодно вам, не мешкаю,
На все готовый. А не захочу -

Так все равно идти придется, бедному» Что это? — ужаснулся я.

— О-о-о, — вздохнул Эмпедокл, — бестолочь. Чего ты хочешь?

— Я хочу узнать, — медленно проговорил я, — как можно отличить день от ночи. Можно их однозначно отличить?

— «Однозначно отличить»! — фыркнул Эмпедокл, — «день от ночи»! Привязался на мою голову! Хочешь увидеть?

Я кивнул.

— Правда хочешь? Ладно. Закрой глаза. Дай мне руку.

Он крепко ухватился за мое запястье. Я еще крепче, изо всех сил — за его. Вокруг ощутимо запахло плесенью. Холодом, мерзкой зеленой слизью. Наши ноги скользнули по влажным камням, пятки пересчитывали ступени одну за одной, все быстрее и быстрее.

— Только на одну минуту. Нет, меньше, мне долго не удержать. Когда я скажу… — голос Эмпедокла удалялся и слабел. — Открой глаза!

Эмпедокл столкнул меня в бездну.

— А-а-а!..

— Закрывай! — пальцы его замком удерживали мое запястье. — Видел?

— Я… Я видел!

— Ты видел…

Эмпедокл сник, опять маленький и жалкий.

— Я… я…

— На коллоквиум идешь? — надо мной склонилось грязное, вытянувшееся лицо Кольки.

Они всю ночь рыли яму под большой колокол, плавили медь, заливали ее внутрь, в то время как я занимался только собой — своей любовью и неразрешимыми проблемами. Короче, дрых без задних ног.

— Умойся, — вскочил я, — сейчас что-нибудь поесть приготовлю.

— Не хочу. Вставай, а то опоздаем на коллоквиум.

— А… колокол? — рискнул спросить я на бегу.

— Нормально.

Перед корпусом на ровном круге утрамбованной земли толпой топтались наши. Люда и Леся присматривали за народом. А внутри, под слоем сухого песка, спал большой колокол. Его отлили нынче ночью, когда я блуждал по дремучим джунглям. Но как он зазвучит? Говорят, чтобы родился звук, нужно пролить невинную кровь. Но где взять жертву, невинную хотя б отчасти, без различия пола и возраста. И кто решится выступить палачом?

Вокруг засыпанной ямы, не решаясь ступить на ровную поверхность, бродили Сигизмунд Сигизмундович и Парамон Парамонович.

— Эй, — тоскливо восклицал один.

— Как же это, — вяло отзывался другой.

Редакция не реагировала, безразличная от усталости.

— Ребятушки! — взывал Сигизмунд Сигизмундович.

— Милые! — вторил Парамон Парамонович.

Только Брата усталость не брала. Хотя печь уже погасла, он продолжал колдовать рядом. Вид его, в коротком фартуке, с лопатой в бурых руках и сверкающими глазами на почерневшем лице, был поистине страшен. В особенности для бедного Глаши, который маялся у входа в общагу. Глаша жалобно мычал, опираясь на ясень, к которому его привязывали добрые чувства и прочный канат из спортзала. Яркая тряпка затыкала ему рот, алея на бледно-голубом лице — бывший наш мэтр, бывший наш негр был бледен, как мартовский снег. И столь же грязен.

Все-таки решились на мистическое жертвоприношение? Это Глаша — невинная жертва?! Или нас ждет очередное самопожертвование? Вечно напрасно пролитая кровь, призванная отворить двери и укрепить своды?

— Привет, — кивнул нам чернокожий Брат, делая зампредам знак приблизиться.

А вот и они, добровольные экзекуторы, палачи-любители, готовые бестрепетно пролить невинную кровь. Глаша умоляюще замычал нам.

— Привет, — мы кивнули Брату, убегая на коллоквиум по иностранным языкам, который, как и следовало ожидать, проходил в главном иностранном корпусе.

Иностранцы уже ожидали нашего появления, чинно рассевшись по рядам и от нечего делать разглядывая ногти в густом кроваво-красном маникюре. Я бросился к столу. Сначала — билет с темой рассказа.

— «Звук», — значилось в билете.

Я поднял глаза. Перманентная, как пролетарская революция, и раскрашенная, как индеец навахо, передо мной сидела пожилая иностранка, готовая выслушать все, что я смогу из себя выдавить на иностранном языке. Ее стеклянные глазки отражали свет и мои проникновенные взгляды, плоское лицо скрывала маска желтой пудры. Бесчеловечный китайский болванчик, заваляшка, специально обученная заваливать нас на экзаменах и зачетах.

— Ну так, молодой человек, — произнесла иностранка высоким звенящим голосом, — и что же вы готовы рассказать о звуке?

— Звук есть струение и колыхание эфира, или, говоря другими словами, — быстро поправился я, — звук есть сотрясение пустого воздуха. Звуки классифицируются по источнику, их производящему, и, соответственно, источнику, их вызывающему. Звук, исходящий от неразумного животного, производится простым бессловесным побуждением. Человек разумный производит в воздухе сотрясение, расчлененное и направленное мыслью, которое называется словом. Мысль обыкновенно достигает зрелости к семнадцати годам. То есть, в наших широтах к семнадцати, — уточнил я, заметив быстрое колыхание пудры, — Одновременно и взаимнообусловленно происходит в человеке созревание семени. А уже к восемнадцати годам семена всходят и приносят плоды. В книге, которая есть звук записанный. Речь же есть звук произнесенный. Но вначале, как говорил мудрец, вначале было слово, которое греки называли «логосом». Логос же распространяется в универсуме повсеместно.

— И каким же образом? — встрепенулась иностранка.

— «Логос, которые некоторые называют судьбой, — заученно затвердил я слова другого мудреца, — распространяется по первовеществу, как семя в детородном органе.»

Иностранка удовлетворенно кивнула.

— И что же дальше?

— Дальше появилась логика, — я перескочил через тьму веков, — которая сама получила наименование от «логоса». И если «логос» есть категория первейшая и наивысшая, то и логика не просто мудрость, как утверждают смутьяны, но величайшая мудрость первейшего и наивысшего.

— Все? — осведомилась иностранка.

— Ugu.

— Эпитетами превосходной степени вы владеете, но объем в целом маловат. И на тысячу не потянет.

— Качество не в количестве, — осмелился возразить я.

Иностранка снова китайским болванчиком покачала головой.

— Переходите ко второму вопросу.

— Разобрать силлогизм, — прочел я по бумажке, — говорящий не знает, знающий не говорит.

— Пожалуйста.

— Данный силлогизм приписывается китайскому сказочнику Лао Цзы и обычно считается непостижимым. Однако легко видеть, что он относится к числу индуктивных, решаемых путем разбиения на последовательность подлежащих осмыслению топов из числа известных, например «один и тот же человек сидит и стоит, болен и здоров». Практика доказывания таких топов общеизвестна со времен Аристотеля: очевидно, что именно тот, кто встал, и стоит, и тот, кто выздоровел, и здоров. Но встать мог только сидящий, а выздороветь — больной. Так сказано классиками, — я бросил взгляд на иностранку. Она вроде не протестовала. — Аналогично и в нашем случае, топ «говорящий не знает» легко, согласно методу ассоциативной дедукции, разделяется на две составные части «говорящий молчит» и «молчащий не знает». Первый — sigonta legein — также относится к числу классических и доказывается аналогично разобранным выше. А именно: замолчать мог лишь тот, кто говорил. А это и есть говорящий. Значит, говорящий молчит, и первая часть топа доказана. Что касается второй половины — «молчащий не знает», то она очевидна. Как говорил Ксенофонт, мудрые мудры ли в том, чего не знают? Нет, в том, что знают. В самом деле, что б ему молчать, если б он знал. Я вот знаю, и говорю. А молчащий молчит, ибо он не знает. Топ доказан. Остается сложить индуктивно топы, и получаем искомый силлогизм: «говорящий не знает». Вторая половина «знающий не говорит» доказывается аналогично.

— Хорошо, — задумчиво вымолвила иностранка. — Переходим к блиц-опросу.

Я вздохнул. Блиц по интеллект-ориентированию и общей эрудиции в общем меня не пугал. Здесь лучше всего было расслабиться и отвечать из общих соображений симметрии, красоты и простоты, доверившись внутреннему голосу: плавать в море общей эрудиции — как раз его задача.

Я выдохнул. Поскакали.

— Что есть знание?

— Знание — это прочное постижение, неколебимое разумом.

— А незнание?

— Переменчивое и ослабленное согласие.

— Что такое Солнце?

— Светило дня, умно воспламеняющееся из моря.

— Как движется мир?

— В некое назначенное судьбой время мир воспламеняется, а затем вновь упорядочивается.

— Как следует жить?

— Согласно природе, то есть отвечая разумному устройству космоса и тождественно добродетели.

— Что означает «и жить торопится, и чувствовать спешит»?

— Жить быстро, умереть молодым.

— Как переводится «Любовь, комсомол и весна»?

— В обратном, я подчеркиваю, в обратном переводе это будет: “Sex, drugs and violence”.

— Откуда пришел ботхисатва?

— С северо-запада, со стороны деревни Чмаровки.

Я вздохнул, увидев, что иностранка потянулась к табельному листу. Пан или пропал?

— Пан умер, молодой человек. Как свидетельствует Фамос, Пан умер в правление Тиберия. Все, Денис, это конец.

— Диониса называют так от слова «окончить», — автоматически продолжил я, — ибо он ежедневным стремлением по небосклону завершает вращение светил и производит смену дня и ночи.

Глаза под густо накрашенными веками вдруг сверкнули изумрудным сиянием, маску желтой пудры прорвала искрящаяся улыбка.

— Хорошо, Денис, можете идти. Вы ведь, кажется, торопитесь?

Я не нашелся, что ей ответить. В глазах моих еще сияли звезды.

Но дискотека, дискотека уже начиналась. И я помчался, счастливый — я сдал, я знал, я понял!

— Я понял!

— Да, ты понял, — сказал Эмпедокл чуть слышно, — теперь ты знаешь…

— Ты открыл мне глаза, учитель. Я начну сначала.

— Благодарю тебя, сир, что назвал меня учителем. Но с начала ничего не начнешь. Нельзя вернуться назад. Энтропия уже выросла, и вторая попытка не будет стоить и половины медяка.

— Я начну сначала, я в сотый раз опять начну сначала, пока не меркнет свет, пока…

— Ну, в этом смысле… Ну, разве что… Да, сир, в этом смысле, можно сказать, да…

Меж трубами водоснабжения и сливами канализации по узкому темному коридору, затянутого горячим паром, поворачивающему то слева направо, то наоборот, мы прошли в зал, где уже вовсю играла музыка. Праздник начался! В такт сотрясениям динамиков вспыхивали в темном углу цветные лампочки, а из колонок извергались в пространство децибелы модной молодежной музыки, этого дискомпота, жидкого музыкального сиропа, что дымясь, расплескивался по полу, но не поднимался выше голеней, а над ним тряслись в экстазе студенты и приглашенные дамы. Арабески… Tyger…

В единственную открытую форточку вылетало, клубясь, наше общее горячее дыхание. Я попытался различить кого-нибудь человеческого в скачущей толпе, но пар, поднимающийся над розовым сиропом, прятал лица и спутывал черты.

Они могли скакать без конца, но музыка смолкла, кружки распались, и зазвучало с низких небес, выливаясь на наши головы: «Все, что я пел — упражнение в любви того, у кого за спиной всегда был дом…»

Наконец я мог спокойно сомкнуть глаза и — в глубине леса сразу увидел ее.

Алиса стояла напротив меня. Когда мои руки сомкнулись на ее спине, ее ладони легли мне на плечи. Мы танцевали. Все, что я хочу, все, что я хочу, все, что я хочу, все, что я хочу. Все, что я хочу, все, что я хочу, все, что я хочу, все, что я хочу… Это — ты…

В густом лесу, в диких зарослях, среди плотных сочных стволов возникла огромная кошка. Кошка-женщина. Рыжая, слегка пятнистая и пушистая. Издалека ясно, какой теплый и мягкий мех покрывает ее тело, какой упругий у нее хвост, толстый, темный на конце, какие крепкие лапы. Лицо ее — женщины с кошачьей улыбкой, длинными рыжими волосами, скрывающими тело с плеч до пят мягкими волнами, рыжим золотом стекавшим с макушки до кончиков пальцев. Лицо, запрокинутое в слепом экстазе. Она танцевала. Руки ее взвиваются вверх, взгляд поднимается к кронам густого леса. Она танцевала, как ветер танцует между деревьев, взметая ворох золотых листьев, кружа их и подбрасывая в воздух, швыряя оземь в кучи таких же, засохших, увядших между кустов, пропавших в корнях деревьев. Золото струится по лесу в дурмане дикого танца, свободного, как ветер, как дыхание джунглей, как взгляд кошки. Она кружится, взлетает, и… увидела меня за стволами деревьев. Натолкнулась на мой взгляд, встала, остановилась мгновенно, и — взглянула мне в лицо. Женщина подошла небольшими шагами, осторожно в меня вглядываясь. Ее глаза, единственные в целом мире! Я мог бы тонуть в них целую вечность, чувствуя лишь, как рвется от невыносимого счастья сердце. Но тень скользнула по ее лицу, она протянула мне руку, и рука ее упала безвольно. Я не мог ей ответить! Тот я, что глядел на нее, не мог пошевелиться. Тело мое камнем застыло среди зелени леса, лишь глаза жили внутри каменной пирамиды, которую я до сих пор считал собой. Глаза — и мертвый серый камень под ними. Она медленно подняла руки. Ее взгляд стал проще, не бойся, сказали ее глаза, и немного жалости в уголках грустной улыбки.

А в руках ее играла радугой огромная живая капля, круглая, как небо. Она держала воду в голых руках, и вода слегка колыхалась, пузырем перекатываясь в распахнутых ладонях. Воздев руки над нашими головами, она развела ладони и отпустила живую каплю. И та пролилась на мою скованную голову, — дождь, дождь, бродяга, — смывая оцепенение каменной пыли с застывшего тела. Я — живой — поднял живые руки, благодаря ее.

Кошка глядела на меня, закусив губу, и капелька крови текла по ее подбородку. Но глаза смеялись. «Жив!» — говорили ее глаза, — «жив!», — сказали ее руки, поднимаясь к ожившему моему лицу. Я вдохнул аромат джунглей и ее дикий запах, почувствовал на щеках ветер лесной чащи и ласку теплых ладоней.

Чем я мог одарить ее, чем отблагодарить? Я поднял руки, возлагая сверкающую самоцветами корону на золотые волосы. Кошка покорно опустила голову, принимая подарок и начала медленно, сверху вниз, начиная с драгоценной короны, каменеть. Волна недвижности катилась по ее телу, стирая краску с золотых волос, упругость с тела, нежность с кожи. Прекрасный прочный мрамор белел там, где только что текла жизнь.

Быстро я сбил корону с ее головы, пленка мрамора разлетелась, как яичная скорлупа, и моя любовь жадно вдохнула воздух, а я задышал вместе с ней, поняв навсегда, что я не смогу расплатиться с ней — той, кто одарил меня любовью. И только сама моя жизнь отныне — ее дар — и есть один лишь ответный подарок, один способ существования — служить ей телом и разумом, пока долг не призовет меня. Глаза ее вновь погрузились в мои, и мы сплелись в нежном танце, но то уже было не прежнее ее веселье, дикое, неудержимое. Мы танцевали, свиваясь и развиваясь, сходясь и расходясь, не отрывая глаз друг от друга, длань в длани, а тела наши вились гибкими спиралями один круг другого, или то были па старинного менуэта, что танцевала пробуждающаяся наша память. Все, что я хочу, все, что я хочу… Мы танцевали…

— Уходим, — отчетливо сказал Колька, — Денис, уходим! Сейчас рванет.

Мимо, слегка задев меня плечом, прошел Брат. За ним, корча рожи и подмигивая, крался Дон. За Доном хороводом шествовали наши.

Вся цепочка, таясь и скрываясь, следовала к выходу из темного зала. Они так старались не привлекать лишнего внимания, что шли на цыпочках и с зажмуренными глазами, отчего частенько натыкались на стены и тех, кто танцевал в темноте. Но тем было не до нас, да и столкновениями здесь никого не удивишь.

— Пойдем, — я взял Алису за руку, присоединяясь к цепочке.

— А что случилось? — удивилась она.

— Сейчас, выйдем.

И мы выбрались из темного коридора в холл, где бдела Старая Мойра, и мирно расположились у окна.

— Сейчас.

И — грянуло! Шандарахнуло! Забубенело! Из двери повалил дым. Звенело выбиваемое стекло, кто-то ломился напрямую, сквозь стены, кто-то шел иным путем. У выбравшихся из танцзала глаза глядели в разные стороны, или в противоположные, или не глядели вовсе, истекая ручьями горьких слез. Удалась все же слезогонка! Удалась, родимая! У выхода из общаги ревела буренкой Старая Мойра, вызывая на подмогу дружину, Антонину, могучего противопожарника. А наши скакали по холлу, нежно звеня маленькими колокольчиками. Но: «Пора!» — скомандовал Брат, и редакция бросилась вон.

Алиса благодарно прижималась ко мне.

— Пойдем отсюда, — я потащил ее наружу, на улицу.

Перед корпусом в глубине большой ямы сошлись в последнем поединке Глаша и близнецы-зампреды. Вокруг в гробовом молчании застыли зрители во главе с мрачным Скляруком. Склярук страдал. Он переживал за Глашу, он тревожился, он не желал, чтобы тот достался неутомимым зампредам. Но Глаша в этот последний, решительный момент совершенно преобразился. Стойко и бестрепетно глядел он в лицо зампредам, которые перестали наконец двоиться и выступали от одного лица и тела. Ибо игра шла серьезная. На кону стояла Глашина жизнь, такая маленькая и несчастная, и последняя рубашка близнецов. Вся остальная их одежда и личное имущество кучей валялось у ног Глаши. И он сдавал карты еще раз — последний, решающий.

— Пойдем отсюда, — сказал я Алисе, — Тебе не следует смотреть на то, что здесь сейчас произойдет. — Склярук коротко хрюкнул, поторапливая нас, — Пойдем.

А рядом, на асфальте перед корпусом безмятежно кидали большой мяч.

— Подкручивай!

— А он подвинчивает!

— Получи!..

— Подкручивай!

— А теперь подвинчивай!

— А теперь сваливай!

— Гаси!

— Эй, Денис, иди к нам, — закричал стриженный наголо пятикурсник.

Я только крепче сжал Алисину руку. Наш путь лежал мимо них, играющих ночью, мы бежали по мокрому асфальту, звон колокольчиков звучал все ближе, все громче, мы летели ему навстречу — и уперлись в стену. Прочная, неколебимая, она возвышалась над нашими головами, без трещинки и выбоинки, абсолютно глухая, даже к нежному звону, который издавали подвешенные на ней колокольчики. А те трепетали под легким ветерком и пели — каждый сам по себе, неслаженно, не в такт. Стена, глухая к нашей музыке, замыкала мир, управляемый точными законами и приказами проректора, мир, в котором мы появились случайно, к гневу нашему и отчаянию. Алиса задрожала, взглянув на стену, и мое сердце сжалось: что-то не сложилось с единым резонатором, с большим колоколом, что-то — да что угодно: он не зазвучал, альпинисты не смогли поднять его, наши не смогли раскачать, быть может, им не хватило как раз моих усилий, чтоб сдвинуть с места тяжелую чашу колокола, раскачать, растеребить, научить его петь. Но Алиса дрожала, и я крепче сжал ее плечи. Звук! Нам нужен этот звук, этот голос с небес, пусть он позовет всех нас, всех, кто остается здесь, здесь, внизу, на земле. Звук! Хоть я не с ними, там, где они тянут веревку, приводя колокол в движение, сдвигают его с уютного сонного места, раскачивают, сначала немного, чуть выше, еще чуть-чуть. Нам нужен звук! Колокол пробуждается, в первый раз трогается с места, он просыпается, он качается все выше, он идет вверх. А мужики тянут грубый канат, бывший спортивный снаряд, а ныне… — тянут, вместе наваливаются ритмично. С ладоней их слезает кожа, и кровь впитывается в нити каната. Но выше взлетает колокол! Выше! Еще!..

Огромная медная чаша ударилась о язычок, и колокол запел. Звук полетел с крыши нашего мира, полился — громче, гуще.

По студгородку разнесся неземной фиолетовый звон — колокольный голос. Звон лился с небес на влажную землю, и прорастали на ней ответные фиолетовые соцветия, лилии и анемоны, тюльпаны, гиацинты и желтофиоли. Цветы выбрасывали стрелки из луковиц, взмывали зелеными листьями и ароматом цветов. А звук лился, лился, лился с высоты, последним потопом заливая замкнутый аквариум студгородка.

Когда волны густого фиолетового звона заплескались у наших ступней, мы сомкнули накрепко обьятия. Когда они затопили щиколотки, мурашки побежали у меня по коже, и волосы на ногах встали дыбом. Но звон все усиливался, все поднималась густая фиолетовая волна — колени, бедра, чресла. Наши ноги пропали под фиолетовыми, в цвет ночи, водами, они стучали уже мне в живот. Волна расходилась, и я с трудом удерживал равновесие, стоя рядом с дрожащей Алисой. А сверху все лились, лились, лились фиолетовые звуки.

И другие — визги, крики, звериные вопли, вой и лязг. И не разберешь, человеческий ли крик, звериный ли вой звучит сейчас — в ночь, когда кончается мир. Гирляндами вспыхивали и тут же гасли навсегда лампочки в окнах общежитий, в шорохе крыльев взмывала с крыши, улепетывала куда подальше ректорская колесница. А в институтском сквере рванул невиданный фейерверк, ракетами взлетели всполохи разноцветных звезд, устремляющихся в самое далекое небо. Треснула и покачнулась земля, зашаталась, ухнула и провалилась в тартарары великая пирамида. Ее падение еще отзывалось гулом в наших ушах, обилие света сияющих звезд резало глаза, но мы смотрели, не зажмуриваясь.

Алиса даже перестала дрожать, и я удерживал ее над водой, изо всех сил упираясь в уходящую из-под ног землю. А колокол все звенел. Густой фиолет поднялся до Алисиной груди, грозя вскоре залить и лицо. Волны уже бились о ее подбородок, и я наклонился к застывшим губам и впервые дотронулся до них своими. Холодные, бледные, окоченевшие. Ты замерзла, моя девочка? Я поцеловал ее долго, бережно, постепенно отогревая застывшие губы. Моя рыжая Алиса боится? Дрожит, испуганная? Ну что ты, девочка, колокольчик на моей груди звякнул, когда его накрыла фиолетовая волна, звякнул еще раз, громче, в такт с Алисиным. Волна мчалась прямо на нас, последняя наша волна, но губы ее уже не дрожали. Я вдохнул побольше воздуха и вновь нашел их своими. Фиолет залил нас с головой.

Мы плыли вместе в густом океане звука, все, что я знал — это ее согревшиеся, пылающие губы рядом с моими, наши сердца, бьющиеся рядом, руки, ноги, плечи, и… звон — огромный звон отовсюду, вечный и бесконечный, вне города и мира, навсегда единственный звон, падающий ввысь, улетающий вне, оставивший нас лежать без сил, обнявшись, на холодной земле. На холме посреди рощи.

Где-то далеко визжали, вопили, рычали и мычали звери, вылупившиеся из зоопарка.

Над рельсами летел наш желтый паровоз, на ходу гудя походный марш и победно посвистывая.

Народ вдали орал что-то победное, не то «Примерзает», не то Марсельезу.

Небо над нашими головами искрилось миллиардами лучистых звезд. Солнца! Звезды!

— Я люблю тебя, — прошептал я, проваливаясь в бездну.

…Но еще успел различить желтое брюхо огромнейшего из тигров, что летел, растопырив лапы, прямо на меня. Я взглянул в его узкие зрачки, горящие радостью…

…на холодных камнях…

…лежа на поросшем лишайником камне…

Рядом со мной никого не было. Голубой лишайник свивался в лабиринт по поверхности камня, закручиваясь в правильную левостороннюю спираль. Приглядевшись к ее небольшому отростку, я понял, что он и сам составляет крошечную разрастающуюся спираль несколько более глубокого, по сравнению с материнским, цвета. А приподняв голову, я заметил еще одну, большей величины нить, в которую первая включалась, как один маленький бело-синий лепесток. Эта, большая, спираль была цвета нежно-зеленого и плавно переходила с одного холодного камня на другой. Сами же камни, золотыми кирпичами мостившие привычное лесное болото, образовывали спираль наибольшую, по элементам которой я и отправился, как и полагается в лабиринте, все время держась правой стороны. Или того, что от нее осталось.

Как мог я заснуть в центре лабиринта?

Однако стена из кирпичей, если и была когда-то грозой путников, высокой цитаделью, непреодолимой преградой, каравшей всех, дерзнувших проникнуть в сердце тайны, если и была когда-то — то давно, очень, очень давно.

Однако просто так пирамиды в дороги не превращаются…

Но промежуточный этап, разрывающий камни взрыв, переход от стены к дороге, случайная или исторически необходимая революция — давно забылись, и память о них пропали, да и сами дорожки сохранились едва-едва. Все стерлось в песке времен. Греческий огонь выгорел дотла, высокие стены стали едва различимыми тропинками, и если я и шел сейчас по ним вдоль, а не напрямик, то только из развлечения, забавы ради. И я как ребенок перепрыгивал с кирпича на кирпич, радуясь теплому утру и пению крохотных пичужек в буйных зарослях бамбука, шуршащего на развалинах древнего заброшенного святилища.

И вдруг натолкнулся на человека.

— Хельги! Хельги, друг мой, это ведь ты?

— Приветствую тебя, сир!

— А где все остальные, где Ингвар?

Хельги сделал неопределенный жест.

— Передал его отцу.

— А махараджи?

Хельги снова махнул рукой.

— Ахилл?

— Пал.

— Александр?

— Умер.

— А Раймонд? Он… тоже?

— Жираф? Жив, бродит где-то…

— А где остальные, где воины твоего племени?

— Ушли в Страну Долгого Сна, в подземную обитель нашей Матери Земли. Они поселились в буше предков, — он прикрыл глаза, — миновав Джунгли нижнего мира, они вошли в пирамиду Тайны. Там их разорвало на куски древнее чудовище, заглотило…

— О!..

— Они уже пробуждены.

— Но… не знаю… Хельги, мой мудрый друг, вы ведь могли возделывать почву, засадить ее яблоками. Или кукурузой. Переход от охоты и собирательства к земледелию и скотоводству знаменует несомненно прогрессивный этап в развитии человеческого сообщества.

— Кто ты такой, белый охотник! Что ты знаешь о нашем скоте, что советуешь нам его водить? Что ты знаешь о нашей Земле, что уговариваешь нас сделать ее? Рубить ее, копать, рвать ее на части, вонзить в ее тело жало холодного железа, отрезать ей волосы и связать их в снопы — ты хочешь, чтоб мы это сделали с нашей землей, с нашей сестрой?! Мы не посмеем, и она примет нас обратно в свое лоно, из которого мы вышли, а белый человек — глупый страус, умрет, очень скоро умрет!

— Но Хельги… Ты же образованный человек, нельзя ли без этих первобытных инстинктов, без этого животного натурализма, заглатывания, разрывания на части…

— Ты все еще боишься смерти, сир?.. Но бодрствование — это всего лишь сон. Иллюзия, греза. Оно длится, пока есть силы заблуждаться, но после — обман рассеивается и наступает великое пробуждение. Пробуждение сознания, гасящее иллюзии и смиряющее колебания смутного незнания, возрождение твоей истинной сущности, твоей подлинной изначальной формы.

— Но я… я не хочу… я еще не готов, Хельги…

Шаман отвернулся от меня.

— Белый человек — великий герой, он размахивает мечом и стреляет из пулемета, он ничего не знает, он позабыл даже то, что знал всегда, позабыл истину всякого удачливого сперматозоида: чтобы родиться, надо сперва умереть… — шаман нехорошо хмыкнул, — Но вот умерев, родишься ли вновь, тебе никто заранее не скажет. Как говорится, условие необходимое, но не достаточное.

— Помоги мне, великий шаман!

— Я жду тебя. Ты готов?

— Нет, нет еще!

— Так чего ж ты хочешь, странный белый охотник?

— Мне нужно встретиться с юношей из моих снов. В последний раз, как мужчина с мужчиной, лицом к лицу — чтоб остался кто-то один.

— А чем я могу тебе помочь? — удивился колдун.

— Помоги мне увидеть его.

— Загляни внутрь. Встреть свое сердце.

— Но как?

— Словами ничего не скажешь. Ты бы знал как, если бы прошел посвящение, а до того постился и терпел муки в лесу, а еще до того лет двадцать жил среди нас, как один из нашего племени.

— Но я жил, жил… Что же мне теперь делать?

— Встреть свое сердце.

Шаман ушел. Я улегся во влажную траву, пахнущую сладким. Тепло обволакивало усталое тело, баюкало, успокаивало, но сердце стучало, как сумасшедшее, и чье-то дыхание рядом…

Он лежал как ребенок, сомкнув ладони под щекой, и выглядел совсем мальчиком. Надеюсь, я правильно истолковал предсказание сумасшедшего чревовещателя, и твоя жизнь еще впереди. Прощай, малыш! А мне в любом случае пора.

Он пошевелился, не просыпаясь, и сквозь сон невнятно забормотал.

Но я уже был далеко.

Кроны деревьев распахнулись, и я увидел, наконец увидел здешнее небо. Жаркое небо юга, небо миллиона звезд, горящих в вышине. Те слепящие светила, что давеча открыл мне маленький Эмпедокл, мерцали здесь далекими незнакомыми созвездиями, но тот, кто видел звездное небо, не позабудет его уж никогда — это были Солнца! Тысячи Солнц в сияющем зените! Миллионы светил вокруг меня, полдень Юга, звездная ночь, все разные — и каждый уникальный! Оратория творения, бесконечное множество, различное и единое! Миллионы разноцветных сияющих миров, воспламеняемых и воспламеняющих, сжигающих себя, чтобы нести свет мирам иным, сплавляющих себя в огненных печах неудач, поисков и сомнений, сгорающих, чтоб дать родиться другим, вечно выплавляющих жизнь новую, цельную.

И тут, только тут стало мне ясно: меж пирамидой и оргией звучит песня, между законом и буйством лежит игра, между рабом и господином стоит человек, помимо ночи и дня существует Вселенная Солнц, кроме головы и члена есть сердце.

Где ты, мое солнце? Я шагнул внутрь лабиринта.

Алиса, медвежонок мой, посапывала рядом, и ветер играл густым мехом ее волос.

Впереди — узкий коридор, вокруг — испещренные иероглифами стены. Низкий потолок, мокрый пол. Сверху тоже сочилась вода, потолок, как и стены, покрыт грубыми выбоинами, скрывавшими непонятные иероглифы. Тусклый свет рассеивался в душном тумане, сочился откуда-то из-за угла. Лабиринт. Истинный, королевский лабиринт. Проходишь, чтобы потом всю жизнь маяться снами о нем. И в центре лабиринта — тигр, золотой зверь, ожидающий меня. Холодная молния пронзила мои внутренности — скоро, сейчас, я сам иду к тебе, тигр!

Тесный коридор петлял, поворачивал и загибался, и я петлял в нем, уже не понимая, в каком направлении движусь — вперед или вверх, вбок или назад, и только полз в липком тумане, брел, упираясь локтями в стены, ощупывая пальцами выбитые в камне знаки. Слабый свет указывал мне дорогу, он лился то справа, то спереди, то сверху, и хлюпающий коридорчик светлел с каждым новым поворотом. На пути мне попался жезл циркового церемониймейстера, потом седло полкового дромадера, а следом и бивни, целое кладбище слоновьих бивней хрустнуло в лужице под моей ногой. Звездные поля с холодным скрежетом свивались в тугую центростремительную спираль, сотни звезд мчались мимо, проносились, обгоняя меня, по узкому коридорчику. Постепенно мои пальцы стали разбирать иероглифы на стенах, но я, оставив их без внимания, шел не останавливаясь вперед. И только мимолетное удивление — это я, который не мог пройти мимо самого глупого письменного слова, напечатанного в газете или выцарапанного на заборе, теперь безразличен к вечной истине, лежащей под моими ногами, к ответам на все возможные вопросы. Но у меня уже не было вопросов к миру, и не было времени ни на что иное, кроме дороги по коридору навстречу разгорающемуся свету. Холодная искра в слабом моем животе отвечала ему ужасным леденящим восторгом.

На следующем углу я наткнулся на звездочку с колпака чревовещателя, потом на ожерелья мальчика, на посох вождя. Ход становился все уже, а огонь, сияющий в середине лабиринта, огонь золотого тигра, ожидающего меня, разгорался ярче и ярче. На стенах последних жарких извивов плавились выщербленные знаки, слезами воска и меда стекали на пол, затопляя узкий ход. Плавились, исчезали навсегда слова истины. Только одно горело со всех сторон — сильна, как смерть, любовь. Сильна, как смерть, любовь. Сильна. Устремлена, светила, звала. — Любовь. — Тянула, грела, горела, вела. — Как смерть, — волокла. Это здесь. Привела. Это сюда. Сильна. Сильна, как смерть… Любовь… Последние буквы сгладились в лазе, и я понял — за углом путь мой заканчивается. Золотое сияние впереди, солнце, ждущее в маленькой комнатке. Дверь раскрыта, и на пороге — следы моих последних друзей в этом прекрасном мире, добрых друзей, распахнувших для меня дверь в хижину золотого зверя. О, величественный! Без единого пятнышка на сияющей шкуре, горящий золотом тигр сидел внутри, спокойно и радостно ожидая меня. Ничего лучше тебя нет нигде во Вселенной. Я шагнул вперед — навстречу ему. Ноги мои сами, какими прозрачными, радужно-горящими они здесь стали, сами шагнули внутрь, и глаза мои наконец встретили сияющий взгляд летящего на меня зверя.

Рассветное солнце озарило уж густые джунгли, волны его света теплыми корпускулами пронеслись по лесу, забарабанили по иглам елей, затрясли тонкие березы, повалили сухой сушняк. Потоки света пролились на лес, прогоняя распоясавшиеся ночные видения и облака светочувствительных микробов. Над джунглями вставал новый, новый, новый день. Стряхнув с себя ночные фантасмагории, чаща заметно посвежела, помолодела и местами поредела. Взамен непролазной ночной топи, пальм и болот с кровожадными кровопийцами взгляду стороннего наблюдателя представала редкая березовая рощица, молодо шелестящая веточками навстречу утру. По роще бесцельно бродил небольшой пятнистый жираф с притороченным к спине скарбом. За ним доверчиво следовала огромная, одетая в мундир свинья, повторяя его бессмысленные метания с удовлетворенным похрюкиванием. Сверху доносилось многоголосое мяуканье — это кружили меж дерев новорожденные полосатые котята, вслепую ударяясь о стволы и потихоньку продвигаясь к общаге. Должно быть, там у них было гнездо.

А в городе проходил строем праздничный парад. Командовал парадом Вещий Олег, или Мудрый Хельги, а принимал — Рыжий Проректор в обнимку с рыдающим от счастья махараджей. Борода Проректора свивалась в золотые колечки, махараджа же украсил себя цветастым тюрбаном. По правую руку от них стоял Ахилл, забинтованный, но удовлетворенно спокойный. Ахилл кидал долгие задумчивые взгляды на шестиногого красавца Слепнира и, придерживая рядом с собой куклу Патрокла, временами слегка двигал его рукой в приветствующем колонны движении.

Поперек улицы, суетясь и путаясь под ногами, потерянно бродили двое философов в ватниках, один помоложе и повыше, другой — старше и плотнее, оба в песке и копоти. В руках они несли выцветший транспарант с полуосыпавшимися буквами: «Риму — мир! А миру — Рим!» с переводом на эсперанто на обороте.

На расцвеченных к празднику улицах возвышались фонари с закрепленными на них коммунистами.

Народы пели, плясали и кидались друг в друга полосками цветного конфетти.

Вместе с ними и немного отдельно от остальных шла высокая девушка, скорее каштаново, нежели рыжеволосая. Девушка гуляла без цели, просто слонялась, легко скользя в обтекавшей ее толпе. Она улыбалась — одними только глазами, зелеными, как молодая травка, и лишь самую малость — искусанными в кровь губами.

Она улыбалась — чему-то своему, чему-то новому внутри себя, шла и улыбалась сытой кошачьей улыбкой.